– А то чего, – сказал Бен.
– Не, – ответил Толик.
– Что, мой юный друг, настроения нет? Так будет!
– Да не, – ответил Толик.
– И вообще: что нам мешает роскошно жить? Деньги?!
Так есть деньги!
– Не, – ответил Толик. – Неохота как-то...
– Ну ладно.
– Пока, – ответил Толик.
И пошел к себе, благо Вовка уже неделя как уехал
на какую-то свою приморскую летнюю практику, а абитуру пока не подселяли.
Можно было, следовательно, рассчитывать на уединение, а вот зачем, спрашивается,
уединяться? Что, собственно, мог Толик предпринять, чтобы заполнить остаток
дня – и вечер, если получится? И ведь не так уж и плохо было бы посидеть
с Беном и распить что-нибудь этакое...
С Беном у них посидеть получалось как-то очень легко,
удобно, без затей: сидят себе вполне благополучные молодые люди, разговаривают,
и даже не об выпить они, заметьте, разговаривают, не об бабой какой овладеть
– нет, разумеется, и об этом речь порою заходит, все ведь мы люди, все
мы человеки, – но так, между прочим. А в основном все очень даже мило идет,
чуть ли не изысканно, в своем роде, конечно: уверенное, с улыбками, подмигиваниями
и поддакиваниями перечисление кодовых слов. Для Бена, во всяком случае,
это кодовые слова, знание коих необходимым почитается для всякого студента,
ибо студент по самой своей сущности неинкорпорированный интеллектуал. А
для меня, подумал Толик, для меня-то как? Он не знал точно; казалось ему,
что он-то как раз слова запоминал не токмо для поддержания статуса, но
и потому, что виделся ему за словами смысл, близкий и нужный его – скажем
так – душе. Запас, так или иначе, был достаточно велик, чтобы словами,
словесами и словечками свободно жонглировать, раскладывать их на пригодной
для этого плоскости либо нанизывать на случившуюся поблизости ось, и затем
оную обгладывать, словно шампур, – и никоим образом не задумываться над
тем, чего, собственно, стоят все эти слова. Ну, в крайнем случае, чего
они стоили тем, кто их придумал – понятное дело, не для поддержания статуса.
Но уж ладно уж, решил Толик, отказался так отказался,
идти на попятный теперь несколько даже унизительно, а то еще, может, в
самом деле Витя придет, пьяный, буйный, весь кайф испортит. А куда, с другой
стороны, Вите и приходить, если не в свою комнату?
Откровенно говоря, в этот день Толик проявил некоторое
мужество, – но проявил его лишь потому, что слишком уж ежедневными и неукоснительными
стали пьяные сборища. Так и алкоголиком стать недолго, подумал с испугом
мужественный Толик. А еще было у него некоторое смутное ощущение, что хоть
он по-прежнему орудует кодовыми словами не хоже прочих, а все же что-то
утратил или вот-вот утратит. И утратит, полагал Толик, именно и только
из-за пьянства. Потому, наверное, и сел он за машинку, что захотелось убедить
себя в сохранности этого пропадающего чего-то. А если в самом деле пропадает,
то восстановить путем упражнения.
Он просидел за клавиатурой довольно долго, и все
не шло в голову ничего такого, что было бы достойно запечатления. Для фантастики
нужен сюжет, а где его взять, сюжет-то? Ну и ладно, решил Толик, помаявшись,
не идет у меня фантастика, и не надо, ибо оторвана она от жизни. А основа
литературы, разумеется, жизнь, как она есть. Основа основ – документ. Тут
Толик не был оригинален, но такой взгляд ему импонировал – потому, видимо,
что, Толик, прочитав несколько статей, писанных, когда документализм был
в моде, уверовал, что это очень шикарно и современно.
А если документа по каким-то причинам нет, следует
по возможности правдиво, подробно и откровенно воспроизвести события –
фальсифицировать документ, иначе говоря. Толику вдруг захотелось вот так
вот описать один день. День этот на самом деле ничем таким уж особенным
примечателен не был, но Толик понял это лишь много лет спустя, – а тогда
казалось ему, что день был для него важным, чуть ли не переломным, а главное,
очень цельным и завершенным, а потому описания заслуживающим вполне.
Дела
были в порядке – хреновые, в сущности, были дела, – и Толик*
не ожидал от наступившего дня ничего хорошего.
Первая фраза получилась как-то сама собой, и Толику
эта первая фраза очень понравилась, особенно к месту было слово "хреновые".
Но теперь следовало это удачное начало как-то разъяснить, ведь, если быть
документально точным, то ничего такого Толик с самого утра не предчувствовал.
Ладно, дабы сохранить желанную хреновость, растолкуем, и попрозаичнее,
чтоб не мнилось, будто так уж ощущал он себя помеченным роком.
Начать
с того, что к предстоящему семинару он не был готов. Ну то есть совсем
не был, а это, само собой, не внушало уверенности ни в завтрашнем дне,
ни тем паче в сегодняшнем. Если же к этому прибавить еще вчерашний телефонный
разговор, о котором Толику с утра и вспоминать было стыдно, то вполне можно
простить ему некоторый пессимизм.
Правильно, решил Толик, стыдно, пусть пока просто
стыдно, особенно расписывать не будем, так тоньше, пусть читатель сам догадается,
это же литература, в конце концов... Толик вроде бы и в мыслях не имел
стать профессиональным литератором, но, с другой стороны, вроде бы все
же имел в мыслях, что написанное им будет прочитано – возможно, не только
приятелями и знакомыми, но, чем черт не шутит, может быть, и весьма обширными
кругами читающей публики. Было это в мыслях, было...
Когда
Толик, лучась щетиной, сбрить которую уже не было времени, проходил через
холл общежития – быстро, но все же не настолько быстро, чтобы успеть, ибо
он, по обыкновению, опаздывал, – ему вдруг пришло в голову посмотреть,
нет ли писем. Глупый порыв, неуместный и несвоевременный, но Толик сделал
крюк и подошел к столу, опаздывая все более необратимо.
На столе,
помимо прочего, лежало и письмо, которое Толик взял с совершенно искренней
неохотой. И сразу стало ясно, что на практикум он не пойдет: гори он огнем,
этот большой практикум, потому что дела стали совсем в порядке, вовсе уж
тоскливые стали дела. Позавтракать уж лучше пойти, что ли... С горя-то!
Толик не смог бы объяснить, почему он так уверен, что события складываются
неблагоприятным образом; теоретически он имел право надеяться, было бы
даже понятнее, если бы он именно надеялся.
Ну вот, подумал Толик, вот сейчас я с этими надеждами
запутаюсь, и крепко, надо полагать, запутаюсь. И, самое обидное, Толик
не мог даже вспомнить, надеялся он тогда или нет! Но – написано, а раз
написано, продолжать надо: не стирать же, в самом деле!
Это было
бы понятно, но Толик не хотел позволять себе надеяться, не без оснований
подозревая, что результатом надежд будут лишь пренеприятные минуты полного
во всем разочарования. Да и что еще можно было бы придумать в ответ на
его письмо, если оно, как и все предыдущие, было с подтекстом – элементарным,
в расшифровке не нуждавшимся, ни на что не годным? Писем своих Толик стыдился,
заклеивал и отправлял сразу же по написании, потому что перечесть было
страшно. А через некоторое время приходил ответ – всегда без этого самого
подтекста, простой и ясный ответ, полностью в рамках приличий.
По совести говоря, подтекста не было вовсе: Толик
высказывал прямо и открыто все, что полагал возможным высказать вообще.
Впрочем, есть причины подозревать, что за подтекст он склонен был принимать
ненавязчиво, так сказать, прущий из писем высокий интеллект. Манера эта
была отшлифована, отработана и опробована на нескольких адресатах – всякий
раз без малейшего успеха. Толик тем не менее был истово убежден в своей
эпистолярной неотразимости. Ну, а еще были у него соображения из тех, кои
он уже не счел бы приличным выразить. Поскольку же были они ко всему прочему
также глупы и безосновательны, о них вполне можно умолчать.
Толик
боялся вскрыть письмо (как ни странно, он все же, видимо, на что-то надеялся)
и долго простоял возле буфета, соображая, что бы взять такое, чтоб не страшно
было съесть. Потом долго устраивался за столом, долго переставлял тарелки
туда-сюда... Долго распечатывал конверт, долго разворачивал маленький листочек
в клеточку. И минуты полторы глядел на него, не пытаясь вникнуть в смысл
написанного. Почерк, как и следовало ожидать, был все тот же.
И текст
тоже: текст был прост, понятен и краток. Все было просто, все было на своих
местах, и будь Толик чуть более фаталистом, он должен был бы почувствовать
даже удовлетворение от такой соразмерной сообразности. Толик, на беду свою,
фаталистом не был. Ему только стало совершенно ясно, что практикум, чтоб
ему пусто было, может исчезнуть из его жизни навсегда – на сегодняшний
день уж точно. Сегодня Толику было не до основ науки.
Толик
допил кофе, тяжело вздохнул, убрал посуду, снова вздохнул и побежал на
занятия: в конце концов, многие опаздывают, вдруг да и ему можно.
На самом деле Толику и в голову не приходило, что
можно взять да и прогулять: был он законопослушен и дисциплинирован до
трусости. От документальной строгости он, впрочем, отошел вполне осознанно.
Уж очень ему хотелось подчеркнуть силу чувства: в таком состоянии человеку
не до занятий! И очень уж не хотелось Толику вычеркивать эту фразу, когда
так уж получилось, что он ее написал. Вышло несколько алогично, чем Толик
по здравом размышлении остался даже доволен: с одной стороны, так было
модерновее, а Толику всегда хотелось сочинить что-нибудь этакое шершаво-декадентное;
с другой же стороны, понятное дело, всегда можно было отговориться, сославшись
на сложность человеческой натуры, каковую сложность Толик-де реалистически
отобразил. Нет, все получилось, на взгляд Толика, в лучшем виде.
Толику
действительно оказалось можно опоздать, хотя он так и не узнал, по какой
такой причине. Не узнал в первую очередь потому, что причина интересовала
его никак не более, нежели все прочее, чем он на практикуме занимался.
А чем именно он там занимался, Толик впоследствии не мог вспомнить. Важно
было, что все необходимое он сделал, сделал хорошо и быстро.
Он и вправду ничего не напортил, хотя возможность
такая у него в тот день как раз была. Но факт этот не настолько ваажен,
чтобы нельзя было о нем умолчать; просто Толику очень хотелось показать,
какой он умный, компетентный, насколько мало переживания мешают трудовому
процессу. Возможно, так отчасти и было: не так легко установить, где проходит
граница между оправданной похвальбой и наглой ложью.
Это было
Толику очень на руку: ему хотелось поскорей уйти, и такую возможность он
получил. Он шел медленно, несколько раз надолго застревал в закоулках,
о которых накануне понятия не имел. Видимо, эта неторопливость и привела
к тому, что по выходе из здания Толик столкнулся с девушкой из своей группы.
Настя, кажется? Да, Настя.
Нет, на самом деле Толик никогда не забывал, что
Настю зовут Настей, он даже и в ту пору почитал ее в резерве. Но уж очень
приятно было дать понять, до какой степени отрешен он был от земного: ну
не нужна ему эта Настя, и все, привязалась вот... В столкновении том не
было ничего фатально неожиданного, равно как и неожиданно фатального. Читателю,
впрочем, не обязательно знать, что Толик имеет в виду какие-то там резервы:
Толик должен быть чист и безгрешен, чтобы получилось, что рок его швыряет
и шпыняет вполне безвинно.
И ведь
так столкнулся, что не было возможности сделать вид, будто не заметил.
Постоял, подумал, что бы такое сказать, а потом сообразил, что опять почему-то
хочется есть.
Насте,
к сожалению, тоже хотелось, и они вместе пошли в столовую, где Толик постарался
скрыться в другом зале и обедать по возможности неторопливо. Это было легко,
потому что желание есть было, зато желание шевелиться полностью отсутствовало.
Даже и после того, как он поглотил пищу – обычную скучную кормежку из студенческой
столовки, – Толик все сидел. Он несколько раз перечел письмо, и под конец
стало даже весело: полезли в глаза неизбежные у его корреспондента шероховатости
стиля, индуцировали литературные ассоциации. Невесть почему вспомнился
Марио Варгас Льоса, а потом и вовсе – епифании на зеленых овальных листах.
Глубокие-глубокие...
Короче
говоря, немало времени прошло, пока Толик, решив, что хватит с него на
сегодня сокровищ Александрийской библиотеки, выбрался на улицу. Он собирался
пойти к Бену – и если Бен окажется дома, то не будет на пока никаких епифаний,
вообще ничего хорошего не будет, даже колесо сансары остановится на техосмотр,
потому что будет дешевое вино и невнятная Бенова экзистенция. Но на скамейке
перед столовой сидела Настя. Толику захотелось что-нибудь этакое сделать
– выругаться, что ли, грубо и не по делу... Он подошел, вроде бы просто
попрощаться: вдруг да она и не его ждет.
Увы,
Настя ждала именно его, и Толик с похвальной честностью поведал ей, что
намерен идти в общежитие и пить с Беном. Бена Настя знала плохо, но вполне
достаточно, чтобы относиться к нему с осторожностью и даже, может быть,
с некоторой неприязнью. И все-таки она согласилась, то есть даже, пожалуй,
напросилась. Ладно, решил Толик, в конце-то концов, даже и средневековые
рыцари, невзирая на пылкую, а также романтическую любовь к прекрасной даме...
Да, пожалуй, и тогда уже задумывался Толик о резервах.
Было у него первоначально чистое и скромное желание устроить безобразный
загул: ведь так уж полагается, чтобы утонченные, глубоко и тонко чувствующие
натуры топили в вине несчастную страсть, – или то, что они полагают несчастной
страстью. Но, с другой стороны, чего не случается во время безобразного
загула! Намерение, следовательно, стало много менее скромным, а резервы,
следовательно, могли оказаться отнюдь не излишними. И, конечно же, впоследствии
Толик честно забыл обо всех этих нескромностях, так что восстановить истину
комментаторам удалось не без некоторого труда.
По счастью,
Бен был дома, и Толик незамедлительно разъяснил ему обстановку. Такие вещи
Бен понимал с полуслова, поэтому Толик на некоторое время остался наедине
с Настей – пить холодный слабенький чай и говорить. То есть, строго говоря,
пытаться о чем-то там говорить. Было тоскливо.
Наконец
вернулся Бен. Бен понял, что потребно на сегодняшний день, и Бен поступил
в полном соответствии с нуждами текущего момента, взяв две бутылки крепленой
дряни. Бутылки поражали воображение размерами и угрюмой монументальностью
пропорций. Толик осмотрел их и остался доволен: не под коньяк "Наполеон"
было настроение.
– А теперь,
мой юный друг, мы пойдем отсюда, – возгласил Бен.
– Куда?
– испуганно проговорила Настя.
– Настенька,
– ответил Бен, – лапочка, неужели тебе не противно пребывать в этом душном
здании, в этом вертепе, в этом гнезде разврата?
– Ладно,
– прервал его Толик, – черт с тобой. Пошли.
И они
пошли. Идти было недалеко, но Толику и этого не хотелось. Гораздо лучше
было бы остаться у Бена и пить с ним или даже сидеть у себя в комнате и
пить без свидетелей. Или не пить... Идти пить, иди и пей, день, ночь, вечер,
много-много дней. Зеленая, как змея, спираль времени наматывается на бобины
вселенского компьютера. Перфокарты домов – темнеет, стало быть.
На самом деле было тогда еще вполне светло, к тому
же и шли они парком, где дома не росли. Просто понравились Толику эти перфокарты,
а приткнуть их было некуда, кроме как ко вселенскому компьютеру.
– Настенька,
– сказал Бен, – вот это наше с Толиком место. Мы всегда приходим сюда,
на это место, – Бен сделал зверскую рожу и куда-то зажестикулировал, –
когда чувствуем, что эта проклятая жизнь бьет нас.
Молвив
так, Бен раскупорил бутылки. Толик сделал большой глоток. А не лучше ли
все-таки было бы взять коньяк "Наполеон"? Или "Камю"?
– Да,
– сказал он, – это не "Камю", Бен.
– Конечно,
мой юный друг, но зато какая экзистенция!
Толик не помнил, было ли именно тогда сказано про
экзистенцию, ибо поминалась она в тот день неоднократно; просто захотелось
ему вставить не лучшего свойства каламбур – впрочем, подходящий к Бену
и вполне влезающий в графу "речевая характеристика персонажа". С другой
стороны, нельзя отрицать, что диалог это если даже не имел места, то мог
бы иметь, так что вроде бы не ложь, а почти заведомая правда у Толика получилась,
– ну, не документальная, правда.
– Какая?
– спросила бедная Настя.
Бен пустился
в рассуждения, из которых ничего не прояснялось насчет экзистенции, зато
становилось абсолютно ясно, что жизнь вообще – или жизнь Бена, что одно
и то же, – штука премерзостнейшая. Засим в качестве примера пограничной
ситуации традиционно последовало воспоминание о распитии портвейна. Пей...
Виноград, табуретка, грибы и кактусы, курильщики в тайных притонах.
– Бен,
дай закурить.
– У меня
только "Прима".
Вкус
сухих листьев во рту, вкус гнилых ягод и вкус мокрой бумаги. И дождь. Кап-кап-кап...
Настя достала из сумочки зонтик – симпатичный японский складной зонтик
с какими-то очень яркими узорами. Да нет, я под деревом, мне не мокро.
Темно-бурые листья, темно-бурые ягоды и темно-бурая земля, по которой можно
ходить. Иди, сын мой, сказал отец настоятель, иди и выпей. Почему настоятель?
Ведь не бенедиктин же, а, так сказать, портвейн. Лаун-Теннисон, Нетрезвый
Витя и компания.
– Эх,
Витю бы сюда...
– Не
надо Витю, – со значением сказал Бен. – Витя пьет.
– А вы?
– Ну
что ты, Настенька, лапочка, разве ж мы пьем? Мы просто поглощаем это дешевое
вино, потому что жизнь у нас такая.
Настя
принялась было допытываться, какая же у них такая особенная жизнь, но Толику
не хотелось слушать: ничего нового он бы все равно не узнал. И вообще,
надоело! Сколько можно, в самом деле, жрать эту гадость, между глотками
поминая дурно понятого, да, может, и вовсе не читанного Сартра? И какое,
спрашивается, Сартр имеет отношение к пьяному Бену? Посторонний, посторонние
по сторонам дороги, а на дороге бородатые битники, заросшие апостолы, на
дешевеньком автомобильчике въезжающие в Мексику. "Поставь на стерео запись
раги и Смертное Телевидение включи без звука..."
И опять нельзя с полной уверенностью утверждать,
что Толик думал именно об этом – как нельзя с уверенностью и отрицать.
Возможно, Толика в какой-то мере извиняет то, что подобные "потоки сознания"
протекали у него порой даже и через трезвую голову. С другой стороны, похоже,
что просто-напросто захотелось ему щегольнуть все той же глубиной и тонкостью
– пусть даже только перед машинкой. Важно, что поток, в полном соответствии
с возрастом и литературными талантами Толика, вышел неглубоким и даже не
бурным. Но о потоках разговор особый.
Бен все
вещал, и Толику становилось все скучнее. Он встал, ухватив бутыль за горлышко.
Плевать, путь думают, что я пьяный!
– Мой
юный друг, что с тобою?
В самом
деле, не плевать ли? На Бена точно плевать. А на Настю? Тоже, наверное...
– Пространство
и Время – в который раз – пришли на круги своя...
Он, собственно,
не стремился к тому, чтоб было слышно, хотя пусть себе слушают. Настя смотрела
на него странно. И Бен уставился: радуется, скотина, что есть дармовое
развлечение! Плевать, не для него же, в самом деле... Ясно, для кого.
Он читал
долго, наверное, все, что помнил; или, если быть точным, все, что хотел
вспомнить, а когда Бен пожелал чего-то еще, поведал ему историю про кюре,
у которого была собака ("А это, Бен, из Сэмюэла Беккета").
Дождик
капает: "Кап-кап-кап..." Много миллионов и миллионов раз повторяет он одно
и то же, и до сих пор ему не надоело.Его слушали стегоцефалы и динозавры,
и вся мелкая млекопитающая шушера тоже слушала, как дождь говорил все одно
и то же. Одно и то же без перерыва, только в разных местах, но что дождю
место? Для него есть только время – мокрое время, мертвое время. "Мое время
жидкое, зато его можно взвешивать". Воскресение и смерть – придет ко всем
живым – он не видел, во что превратились Башни Истины.
А вот это, если подходить с позиций строгого историзма
и документализма, полная правда: Толик действительно читал стихи и действительно
цитировал Роберта А.Хейнлейна, неточно припоминая известный ему русский
перевод. Было это, было, вопрос лишь в том, чего ради. Возможно, опять-таки
демонстрировал свою утонченность – выпендривался, проще говоря. Но не исключено,
даже вероятно, что Толику к тому времени уже стало стыдно, потому и хватался
он за то, что было ему дорого и что казалось по меньшей мере не до такой
степени пошлым. Может быть, поэтому Толика действительно не интересовала
не только реакция аудитории, но даже и ее наличие. Поскольку аудитория
все же была, Толик (что говорит в его пользу) ощущал себя не вполне уютно.
К сожалению, когда он писал, Толик-сочинитель почти уже и не помнил, до
какой степени ему было стыдно, и имел одну лишь цель: подчеркнуть свою
особость, свое превосходство.
Потом
Настя ни с того ни с сего заявила, что ей пора домой, и пришлось, простившись
с Беном, провожать ее на другой конец города.
Они шли
по мокрому асфальту – мокрому и гладкому, потому что дождь уже кончился,
– а над ними были мокрые ветви деревьев, а над деревьями было небо, отраженное
в асфальте. Толик молчал, Настя тоже молчала, потому что им, в сущности,
не о чем было говорить. А потом они спустились под землю, а под землей
было совсем уже сухо и светло.
В стеклах
вагона отражались лица людей, сидевших рядом с ними. Они с Настей тоже
отражались, и Толик нашел, что эти отражения почти красивы – намного лучше
оригиналов. Можно было сидеть и смотреть в окно, за которым не было ничего,
кроме темноты. Толик не только двигался, но даже сидел и смотрел как-то
механически, "как говорится, машинально".
Вот так-то: решил Толик, что если уж на первой странице
у него "страшно перечесть", так очень шикарно и на последней поместить
нечто в том же духе. Представляется сомнительным, чтобы такая конструкция
делала честь его вкусу. Толика, однако, смутило скорее, что его образованность
получалась слишком уж явно ограничена школьной программой. Этого он, понятно,
стерпеть не мог.
Бедная
Таня: Пруста в подлиннике она не читала, несмотря на знание языка. А вот
по какой такой причине у меня не получается прочитать "Процесс" в переводе?
Будь справедлив, даже если ты у врат Закона. Омфалос, башня от военного
ведомства – боже мой, опять Наполеон! Ну зачем мне Наполеон?! Сиамец, зубривший
стратегию в библиотеке св. Женевьевы.
Когда
он возвращался, в метро снова отражались лица, но лиц было мало, а потом
вовсе не осталось отражений, только настоящие люди, что сидели напротив.
Толик сидел и глядел в окно – равнодушно.
По правде сказать, хоть опять-таки не было тут никакой
заведомой выдумки, но весь абзац был Толиком написан единственно лишь с
целью пристроить в конце это тире, с точки зрения русской пунктуации не
необходимое отнюдь, но с точки зрения Толика очень важное для передачи
эмоциональных нюансов – он и сам затруднился бы объяснить, каких именно.
У себя
в комнате он запер дверь и лег на кровать. Отныне. И присно. И вовеки веков.
Отныне и до лампочки, которая зачем-то горит под идиотским своим плафоном...
снять его, что ли? Не стоит, не надо, спать надо. Спать, спать. Уже светало,
когда он наконец заснул.
А с утра
пробудился и пошел на бесконечно длинный и бесконечно скучный большой практикум.
И даже не опоздал.
* * *
Ну вот, подумал Толик, такой вот милый герой у меня
получился. Героем Толик остался доволен, а главное – ведь не врал же! Все
правильно описал, как оно и было, и такой при этом замечательный Толик
вышел. Можно теперь и спать ложиться с сознанием исполненного долга.
Выше уже было продемонстрировано, в какой степени
Толик был верен исторической правде. Более любопытно, пожалуй, другое:
в текст, который иначе, возможно, и не выбивался бы из русла дозволенной
лжи, Толик так и норовил запихнуть фрагменты потока сознания – другое дело,
что фрагменты выходили все коротенькие, а потоки сходствовали скорее со
сточными канавами. Иными словами, Толик оказался в плену распространеннейшего
представления, согласно которому "поток сознания" предполагает фиксацию
всех мыслей, приходящих индивидууму в голову, непосредственно в момент
появления. В пользу этой точки зрения (если не принимать в расчет мнения
критиков, что, пожалуй, только разумно) говорит, в сущности, только тысячеголосое
единогласное свидетельство всех Дедалусов и Блумов мира, согласившихся
признать себя. И, разумеется, последовательно проводя эту точку зрения,
мы вынуждены будем утверждать, что достаточно дать двум непутевым дублинцам
по кассетному магнитофону, чтоб бормотали свои ассоциативные ряды даже
в нужнике, – и в результате к вечеру будет готов если не "Улисс", то годный
к потреблению полуфабрикат. Но самоочевидно, что такие пленки не будут
иметь ни малейшего отношения к художественной литературе: достаточно вспомнить
хотя бы, какую роль в "Улиссе" играет пунктуация, – а знаки препинания
в устной речи будут стоять, мягко говоря, не совсем так, как хотелось бы
автору.
Есть, впрочем, еще один довод, косвенно способствовавший
упомянутой путанице. Вполне естественно для скромного, склонного к ностальгии
и рефлексии интеллектуала полагать, будто в проклятое, гиблое и гнилое
наше время нет поступков, достойных описания, – поэтому остается описывать
мысли какого-нибудь эвримена, живущего в стандартной квартире, пользующегося
стандартными вещами и занятого стандартными делами. Получается при этом,
что мысли все-таки остаются не слишком стандартной, не смертельно скучной
и безусловно личной собственностью.
Увы, "поток сознания" (даже если не оспаривать все
ностальгические инвективы) возможен лишь тогда, когда есть некая интеллектуальная
собственность, общая всем возможным читателям. Для понимания его требуется
знать некоторое количество реалий и способов манипулирования этими реалиями.
Иными словами, "поток сознания" может выступать лишь в качестве средства
типизации с более или менее сильным игровым компонентом (в достаточно длинном
фрагменте почти всегда оказывается нечто, импонирующее нашему чувству юмора).
Едва ли Агамемнон мог пасть столь низко, чтобы играться родными своими
ахейско-дорийскими вокабулами и идиомами. Он серьезен и деятелен – именно
поэтому его сознание не представляет литературной ценности.
Отсюда – из общности мыслительного инвентаря, более
или менее старательно и виртуозно стилизуемого под документ, – проистекает
принципиальное обилие в этих потоках литературных, мифологических и общекультурологических
струй. Отсюда же малоприятное для Толика следствие: "поток сознания" в
чистом виде применим (за исключением довольно специальных случаев, заслуживающих
отдельного рассмотрения) именно для описания эвримена, чье сознание как
раз максимально близко к уровню посредственности. Проще сказать, пытаясь
показать свое превосходство, Толик продемонстрировал всего лишь свою заурядность.
* Толик, как и подобает сочинителю, пусть даже стремящемуся к документальности, изменил имена действующих лиц. Автор, как подобает комментатору, совершил прямо противоположное.