Часть третья

С высоты Ингулецкого карьера

"Рейхсфюрер СС личный штаб 1943г

 

 

Секретный документ

Государственной важности. Инсспектору по статистике

Партайгеноссе КОЕРРУ

Рейхсфюреру СС угодно,

Чтобы нигде не говорилось

Об особом обращении

С евреями. Оберштурмбанфюрер”

 

« если я не буду гореть, Если ты не будешь гореть, Если мы не будем гореть, Кто же тогда развеет мрак».

Назым Хикмет

Глава первая

Нигде так не властвуют приметы, как у доски объявлений родильного дома, где толпятся истомленные, озабоченные бабушки. На доске - бумажные кружочки. Зеленый - родился мальчик, голубой - девочка

"Мальчиков больше — к войне",— тревожится одна. "Пеленки не подрубайте - примета плохая…» У истоков новой жизни толпятся, кипят приметы, прелрассудки. - Муж у вас небось не русский,- говорит нянечка, передавая Полине туго завернутого орущего сына для кормления.- Армянин какой аль яврей

-Яврей,- в тон ей отвечает Полина, счастливо улыбаясь и протягивая руки навстречу

сыну.

- Дак сама беленькая, а ребятеночек - как жучок. … Надысь одна бабенка китайчика родила. Желтенький весь такой китайчик, как молоко топленое. Муж к ей пришел- курносый парень, вологодский, сама вологодская, а сын. .. китайчик. Во дела!..

А у тебя, значит, яврей.- И вздохнула трудно, сочувственно: мол, намаешься ты, доченька, с этими своими явреями. Но не сказала больше ни слова.. .

Осенью 1954 года взрослые стали сдержаннее. Укоротили языки и те, кто год-полтора назад выплескивали лекарства в лицо врачам-евреям.

Однако дети...

Мы жили теперь у моей мамы, в десятиметровой узкой комнатушке: родился Фима, и нам перестали сдавать комнаты.

Деревянную чешскую кроватку сына приткнули у самого окна, больше некуда: форточку не откроешь, и по ночам мы просыпались от удушья, словно наша семья оказалась на подводной лодке, которая давно уже лежит на грунте и никак не может всплыть.

Под нашим окном играют дети. Дом у нас рабочий. Напротив завод "Шарикоподшипник", на котором до войны слесарил отец. Завод — наш, родной, гордость пятилеток, на болоте вырос. Чуть поодаль — "Динамо" и Автозавод имени Сталина.

И дети, которые играют под окнами, понятно, не купеческие... Я знаю их родителей, с некоторыми учился в одном классе.

Перемазанные в песке и глине, дети отгораживают в углу двора "Цимлянское море". Снуют игрушечные самосвалы, подвозя землю для насыпи. Двое мальчиков несут за ручки дырявый таз с водой для моря.

- Пускают! Пускают Волгу! — самозабвенно кричит худенькая девочка-татарка, вытирая ладошки о заштопанное на локтях платьице. Ее узкие глазенки сияют. - Куда льете? Сюда!.. Ура-а!..

Дети называют стройку по-свойски - "Цимлой" - и вспоминают о таких подробностях стройки, о которых многие из нас уже забыли.

И неудивительно. Я помню, как они учились читать. Самые крупные буквы, окружающие их, буквы газетных заголовков, слагались в те дни в слова

"Волго-Дон", "Цимла", "канал", "шагающий экскаватор". Заголовки космополитической и других кампаний были им, к счастью, еще непонятны...

Дети вступали в сознательную жизнь, и вместе с ними из года в год, из месяца в месяц вступали в жизнь большие стройки.

Славные попутчики детства!

Мои мысли прервали резкие возгласы. Мальчики тянули каждый в свою сторону таз и обзывали друг друга. - Жид по веревочке бежит! ~ Харя, проклятый кацап!

Девочка в заштопанном на локтях платьице пытается их утихомирить, они кричат на нее: — Заткнись, свиное ухо!

Распахиваются несколько окон. Из них выглядывают встревоженные лица.

Но дети уже кинулись со всех ног чинить протекшую запруду.

Головы родителей прячутся. Занавески задергиваются: о чем тревожиться? Ведь не подрались? Носа никому не расквасили!..

Я с досадой смотрел на детей, которые играли возле рушившегося сооружения. Однажды не выдержал, вышел к ним и, усадив детей на скамейку, рассказал им про немецких расистов и о том, как стыдно нормальному человеку опускаться на четвереньки.

Утром меня разбудил звонкий, как колокольчик, голос: - Кацо снес яйцо! И рев:

— Харя кацапская! Убедил!..

Дети выносили услышанное в коммунальных квартирах на улицу, как бурлящий поток выносит мусор. Грязная, лежалая, как зимний снег, ненависть выплескивалась на дворы, в школьные коридоры, и можно было довольно точно судить о прикусившем язык отце по тому, что кричал на дворе его сын.

... Как-то в битком набитой парикмахерской Фима увидел на стене два огромных портрета.

- Это - дедушка Ленин,- уверенно сказал он об одном из них.- А это кто? — показал он на профиль человека в мундире генералиссимуса.

Парикмахерская покатилась от смеха. Старики изумленно переглянулись.

Оказывается, уже ступает по земле поколение, которое не знает Сталина. Вовсе не знает. Даже по портретам. Бежит времечко...

У времени, как у жертв турецкого погрома, были подрезаны сухожилия под коленом, и оно сильно припадало, время, подобно жертвам резни, на правую ногу.

Фиме было года три, когда он прибежал домой в слезах.

- Пап, правда, я не татар? Оказывается, соседский мальчишка отнял у сына совок для песка и, отогнав от песочницы, кричал, что с ним никто не водится:

...Ты не русский, ты-татар!..

Узнав, что он не "татар", Фима успокоился.

Но ненадолго. Спустя год, уже на другом дворе, где резвились в основном дети воспитанных, сдержанных майоров и полковников номерного института, сыну разъяснили, кто он. И очень подробно, подкрепив урок огромным синяком, разлившимся под его глазом.

Сын не плакал. Его, казалось, не тревожил и огромный, с синим отливом кровоподтек, хотя набухшее веко дергалось и, по всему видать, болело.

— Пап, это правда, что ты еврей? — воскликнул он, озираясь; голос его прозвучал так, как если бы он спросил: "Пап, это правда, что ты вор?"

Я был занят, пробурчал что-то веселой скороговоркой.

— И... мамочка еврейка? —спросил он, и в голосе его прозвучала надежда. Я подтвердил, стараясь перевести все в шутку. - И бабушка?- Глаза у сына округлились. Я уже встревожился всерьез, хотя отвечал все еще тоном клоуна, который выбегает на ковер, крича фистулой: "Биб, где ты?"

Сын смотрел на меня остановившимся недетским взглядом человека, на которого обрушилось несчастье.

У меня дыхание пресеклось. "Пришла его очередь?" Я кинулся к нему, усадил на колени, приласкал и, призвав на помощь тени, наверное, всех великанов иудейского происхождения, от Эйнштейна до Левитана, картины которого он только что видел в Третьяковской галерее, восстановил у сына душевное равновесие. Но главное, я объяснил ему, как надо отвечать, если будут гнать, издеваться, колошматить. - - За -Защищайся! - сказал я ему и пошел на него. . .

Сын с того дня бил не кулаком, а всем корпусом, с поворота. Чтоб в кулаке был вес всего напряженного, разгневанного тела.

Этому меня научил в свое время старшина Цыбулька, который уважал образованных и страдал, видя, как я болтался на турнике кулем под дикий гогот всей авиашколы.

-Обороняйся, студент! —крикнул тогда Цыбулька и пошел на меня, размахивая своими железными кулаками тракториста.- Дуже пригодится...

Еще как пригодилось!

Сын разбил несколько "арийских" носов, и национальное равноправие в нашем дворе было восстановлено: восстановлено настолько, что, когда мы переехали в другой район, мальчишки из старого дома еще долго ездили к Фиме в гости на другой конец Москвы.

Увы, национальное равноправие было восстановлено пока только в нашем дворе.

Как-то я собрал ребят и повез их в Музей изящных искусств. Мы толпились на задней площадке трамвая, торжественные, в начищенных ботинках.

Когда вагон тронулся, на площадку вскочил какой-то парень, придерживая дверь и швырнув на мостовую окурок. Он толкнул Фиму, тот в свою очередь боднул головой толстую женщину с грязно-белым халатом в руке.

Она оглянулась на мальчика, и красное, точно распаленное жаром, лицо ее исказилось: - А-а!.. Прохода от вас нет!.. На Фиму хлынул непрекращающийся поток погромной брани. Настоящей, квалифицированной, словно собранной изо всех черносотенных и фашистских газет.

-На голову сели! — ярилась она,— На голову...

Не будь со мной торопившихся в музей ребят, я бы оттащил ее в милицию, что и сделал при вторичной встрече, примерно год спустя. К случаям вмешательства правосудия мы еще вернемся. Они того заслуживают...

Но в этот раз я просто оттеснил ее от детей. Молча. Впрочем, хотел ей что-то бросить через плечо, но один из пареньков дернул меня за руку. Шепнул, чтоб не обращал на нее внимания.- Это же Гликерия. Из ларька "Пиво-воды", что у метро. Ее мама зовет знаете как? Кликуша!

Я отвернулся от Кликуши. Она голосила по-прежнему. И, казалось, не могла остановиться, как не может сразу остановиться тяжело груженный состав, разогнавшийся под уклон.

Кого только не было среди пассажиров трамвая. И военный с погонами полковника-танкиста, и веселая группка студентов, и немолодая женщина в очках с рулоном чертежей — может быть, проектировщик новых городов. И несколько рабочих в ватниках. Одни уткнулись в газеты и книги, другие смотрели в окна, за которыми проплыл на здании райкома кумачовый плакат с призывом крепить дружбу народов.

Кликуша не оттеснялась в выражениях...

Девочка с синим бантом, которая сидела рядом с кондуктором, раскрыла рот, стараясь не проронить ни слова.

А вагон... переполненный до отказа вагон по-прежнему молчал.

Но стоило только Кликуше выругаться матерной бранью, как с разных концов вагона гневно запротестовали:

-Перестаньте выражаться! Здесь дети.

Кликуша вернулась от матерщины к основной теме - вагон умолк. Будто у людей заложило уши...

Мне не давал покоя молчавший вагон.

Что произошло с людьми? Полнейшая сумятица в головах, как у тех полковников, которые яростно спорили на теннисном корте, за что арестовали Берию? Один утверждал, за то, что врачей-евреев посадил. Другой — за то, что выпустил...

Или - равнодушие? Тупое коровье безучастие; может быть, даже молчаливое одобрение? Не хотели связываться с базарной скандалисткой?.. Но ведь она набросилась на ребенка... Что стряслось с душами людей?

Дракон из пьесы Шварца, самой любимой Полининой пьесы, хвастает, что таких душ, как в его городе, нигде не подберешь: безрукие души, легавые души, безногие души, глухонемые души, цепные души, окаянные души... дырявые, продажные, прожженные, мертвые...

Неужто до того дошло?

Ни в одной из европейских столиц никто не позволит себе биться в антисемитском припадке в общественном месте; разве что какой-либо выживший из ума патер, не примирившийся с решением Вселенского Собора и упрямо жующий в своей крошечной кирхе: "Христа распяли!"... О таком патере рассказывал мне недавно мой товарищ, вернувшийся из Вены.

Кликуша прикусила язык даже в Берлине, хотя там еще и попадаются скинувшие в свое время гитлеровскую форму штурмовики. Лишь однажды в берлинском трамвае, года три назад, я заметил на себе пристальный и откровенно-недобрый взгляд одноногого, с костылем, немца. Он показал на меня глазами белокурой щебетунье - внучке, которая, видно, никогда не видела евреев, уничтоженных там еще до ее рождения.

-Юде! - шепнул он ей тихо-тихо, чтобы, боже упаси, не донеслось до меня.

В Москве Кликуша не боится быть услышанной. . .

Я не мог найти себе места, пока не высказал своего недоумения, своего протеста против "трамвайных" соучастников Кликуши. Статью назвал "Вагон молчал". ..

Отвез ее в "Комсомольскую правду", затем в "Литературную газету", поначалу к редакторам, с которыми вместе учился и о которых твердо знал, что они не антисемиты. За два-три года листочки со статьей "Вагон молчал" перебывали, наверное, во всех московских редакциях, включая "Правду", ее читали все главные, но только один из них, в журнале "Дружба народов", начертал на уголке статьи: "Я за напечатание... Борис Лавренев.

Лавренев попросил меня лишь дополнить ее фактами нашей пропаганды дружбы народов.

- Почему не действует?

Я обложился всеми брошюрами о дружбе народов, которые только появились в последние годы.

Странные это были брошюры. Казалось, они изготовлены на конвейере из типовых деталей. Изучив пять таких брошюр, не стоит большого труда на их материале "смонтировать" и шестую, и десятую, и двадцатую. Можно быть уверенным заранее,что двадцатая будет сделана вполне, как говорится, "на уровне". Таков уровень!

"Огромная действенная сила дружбы народов нашей страны проявляется в социалистическом соревновании шахтеров Донецкого, Кузнецкого и Московского угольных бассейнов" (Верховцев, Госполитиздат, 1954).

"Традиционными стали соревнования шахтеров Донбасса и горняков Кузнецкого бассейна. . . Дружба горняков Донбасса и Караганды проявилась с новой силой..." (Рачков, 1954, Алма-Ата).

"Растет и крепнет дружба между горняками Караганды и Донбасса. Многие горняки Казахстана побывали в Донбассе" (Купырин, "Знание", Москва, 1954).

"Систематически обмениваются производственно-техническим опытом шахтеры соревнующихся между собой Донбасса и Кузбасса",- вторит им Малышев ("Знание", 1955).

Позднее точно такие же строки появились и в брошюрах 57-го, 59-го гг. и т.д.

Станиславский говорил: вполне штамп - это попытка сказать о том, чего не чувствуешь. Бесчувственная, мертвая пропаганда, мертвая в течение стольких лет,— живое свидетельство происходящего...

Разжигали антисемитизм изобретательно, впечатляюще и хрониками "из зала суда", и "хлесткими" фельетонами «Крокодила» вроде "Пиня из Жмеринки", и "теоретическими" статьями о родных и неродных сынах России, написанных Секретарями Союза писателей – известными черносотенцами, а - гасят как?

Почему в пожарных колодцах не оказалось воды? Или шланги перебиты?

- Обязательно напечатаем "Вагон молчало-продолжал заверять меня главный.— Это так сейчас важно.

Однако главные, как выяснилось, обладали решающим словом лишь не по самым главным вопросам. Вагон по-прежнему молчал, когда кликуши кричали, что Гитлер нас не дорезал - Полину, меня и нашего сына, молчал, как если бы был пуст, и во всей газетной Москве я не нашел больше никого, кому было бы до этого дело...

Глава вторая

Мы стояли с Полиной на автобусной остановке у колхозного рынка, держа в руках авоськи с картошкой и примороженной капустой. Рынок закрывался. Оттуда торопливо выходили закончившие торговлю деревенские, взвалив на себя раздувшиеся полотняные мешки. Мешки - как граненые: доверху набиты буханками черного хлеба. Серые Полинкины глаза наполнились слезами. — Мама так в голодные годы тащила на себе все, чтоб прокормить нас,- сказала она и, утерев слезы, вздохнула тяжко: — Сколько же будет тянуться извечная наша деревенская бедность?

Мы доехали до Белорусского вокзала, возле которого был мясной магазин, и снова встали в очередь. Старушка с позванивавшими пустыми бидонами и заплечным мешком, набитым буханками хлеба, брала десять пачек супового набора. Она кидала костистое синеватое мясо в бидон, звеневший, как если бы она бросала туда камни. Очередь возроптала: «Куда столько?! Не давать!». Полина не выдержала:

Вам не нужно! А ей нужно...

Провожая глазами крестьянку, которая сгибалась под своей ношей, Полина даже не взглянула на мосол, который швырнул ей продавец.

В углу магазина толпились рабочие парни в ватниках и комбинезонах: один из них, взболтнув привычным движением пол-литра, вышиб ладонью пробку и, озираясь, разлил по стаканчикам.

У выхода пошатывался юнец, почти школьник. Он виновато икал: "Из-извиняюсь! " — и пытался нас пропустить.

Полина молчала в троллейбусе всю дорогу, я спросил ее о работе, она ответила односложно, думая о другом.

Сегодня суббота, и изо всех мужчин трезв, кажется, один водитель. Двое уж мирно спят, привалившись к кожаным диванам; они будут так ездить, пока троллейбус не пойдет в парк.

Полина наконец заговорила — глаза ее были далеко-далеко:

- Война прошла. Миллионы остались в земле. А миллионы живых торопятся стать мертвецки пьяными. Хоть к вечеру. Уйти, пусть на время, к мертвым. ..

Она оборачивается ко мне, в глазах ее недоумение и боль.

- Из всего духовного богатства земли выбирается лишь пол-литра. Почему? И она снова умолкает.

Каждый раз, знаю, она испытывает острое чувство вины перед крестьянками, которые таскают на спинах неподъемные мешки с хлебом, перед этими парнями, которые только что были вежливыми, даже учтивыми и вот на глазах теряют человеческий облик.

Когда же наконец кончится спаивание? Она, Полина, стала жить лучше, а они?..

Один из пьяных, в кепочке на оттопыренных ушах, открывает глаза; глядя на мою шапку из серого меха, говорит, как бы ни к кому не обращаясь:

- Шапки-то у них, как у полковников, мерлушковые.

Полина наступает мне на ногу.

- Не трогай его. Ему надо излить свое раздражение. Хотя бы на твою шапку.

Кепка что-то бормочет, я делаю вид, что тугоух. Еврей в Москве или Киеве, да еще с таким широким армянским носом, как у меня, не может не быть тугоухим. Хоть изредка. Иначе он превратится в бойцового петуха. Или истерика.. .

Кепка принимает мое молчание за трусость и начинает расходиться.

Полина еще сильнее давит на мою ногу.

Наконец я не выдерживаю двустороннего напора и на первой же остановке выхожу. Полина едва успевает выскочить за мной.

Ты что?! Мы не доехали.

Я молчу, потом отвечаю раздраженно:

- Быть сейчас евреем на Руси уже работа нелегкая. А когда у тебя жена христианская святая! . . Тогда надо выдавать за вредность молоко.

Конечно, в общем-то, она права... Я и сам знаю, насколько в большинстве случаев неглубок, порой случаен этот доморощенный расизм рабочего человека, и достаточно бывает даже не слова - жеста одного, чтобы к человеку вернулось человеческое.

Я не мог забыть собрания, на котором химика Арона Михайловича собирались уличить: де, отравитель он. Как бежали из зала клеветники - подлинные отравители!

Я снова убедился в этом 9 мая, в День Победы. В Доме литераторов, как всегда, встречались фронтовики. Я надел свой флотский китель с орденскими планками, накинул сверху плащ и отправился на встречу ветеранов.

В метро со мной заговорил празднично одетый парень лет двадцати пяти. С комсомольским значком на лацкане пиджака. Мы стояли с ним, притиснутые у дверей, и он со словоохотливостью подвыпившего человека рассказывал, что едет от тестя, который на войне был. Под Старой Руссой орден получил.- Пригнувшись ко мне и обдав меня водочным перегаром, он добавил вдруг без всякого перехода доверительно-ироническим тоном:

. . . Не то что ты! Небось всю войну в Ташкенте…

Я промолчал, и он окрыленно продолжал развивать тему. Когда мне это надоело, я расстегнул верхние пуговицы плаща и распахнул его.Увидев орденские планки, паренек залился румянцем, густо, до шеи. Потом сказал: вообще евреев надо уничтожать, а таких, как я, оставить.

Сколько оставить? - осведомился я деловито. — Процентов десять, не больше.

-Ты милосерден, как Гитлер,- сказал я.- У Гитлера тоже были "V.J.", то есть полезные евреи. У них даже в паспортах делали пометку: "Полезные". Для таких он делал исключение.

- Значит, я что?.. Фашист? — произнес паренек оторопело.

-Нет, глубокий интернационалист.

Я вышел на своей остановке; дойдя до клуба писателей и оглянувшись, увидел того же парня, который торопился за мной, словно хотел еще что-то сказать.

Я остановился. — Ты что?

Он потоптался и сказал с очевидной искренностью и смятением:

-Страшно... Значит, я фашист...

Я поглядел на его открытое простодушное лицо и большие красные руки рабочего человека, и мне стало до боли ясна вся глубина преступности тех, кто приколол ему на грудь комсомольский значок, а затем бросил на произвол судьбы, оставив наедине с вонючей кухонной обывательщиной или затаившимися провокаторами.

...Троллейбус скользит. Начался февраль. Заносы. Вот-вот откроется XX съезд. Мы с Полиной ждем его с надеждой. С нетерпением. Может быть, он что-то изменит в сегодняшних наших бедах. Наступит время, когда не надо будет прикидываться тугоухими.

Надоело.

В дни съезда наша комната бела от газет. Преступления Сталина обнародованы. Только преследования евреев почему-то обойдены молчанием. Словно их не было. Странно.

Ни единого слова о том, что мы с Полиной такие же люди, как и все И нас нельзя безнаказанно оскорблять, шпынять, подвергать дискриминации.

Забыл он, что ли, Хрущев? На него ведь, в самом доле, не кричат в трамваях: "Жидовская морда!"

Я снова и снова проглядываю зачитанные до дыр хрущевские доклады.

Неужто ни слова? Хотя бы там, где он с таким яростным и праведным гневом говорил о деле врачей. Тут самое место.

Нет, ни слова...

Я даже усомнился, было ли в самом деле дело врачей антисемитской затравкой, преступным коротким замыканием, вызвавшим пожар? Может быть, юдофобские крики носились в воздухе, а в официальном тексте их не было? Так бывало...

Просмотрел "Правду" тех дней. Какое! "Подлые шпионы и убийцы под маской профессоров-врачей..." "Злодейски подрывали здоровье.. . " "Жертвами этой банды человекообразных зверей пали А. А. Жданов и А. С. Щербаков... " "В первую очередь преступники старались подорвать здоровье руководящих военных кадров... Маршала Конева И. С., генерала армии Штеменко С. М. ... Кто же они, эти "изверги и убийцы?

"Большинство участников террористической группы - Вовси, Б. Коган, Фельдман, Гринштейн, Этингер и другие... были завербованы филиалом американской разведки - международной еврейской буржуазно-националистической организацией "Джойнт"..."

"Как показал на следствии арестованный Вовси, он получил директиву об истреблении руководящих кадров СССР..." "Эту директиву ему передали от имени шпионско-террористической организации "Джойнт" врач Шимелиович и известный еврейский буржуазный националист Михоэлс...^

"...Грязное лицо этой шпионской сионистской организации, прикрывающей свое лицо под маской благотворительности... "

Подумать только, сколько наворочено лжи! Кровавого бреда! И об этом ни слова?.. Почему?..

В один из тех дней, помню, мне попались навстречу, на улице Горького, двое солдат. Один из них, смуглый горбоносый еврей, оправдывался, взмахивая руками, словно отбрасывая от себя что-то. У солдата, шедшего рядом, широколицого русака, было каменное лицо прокурора. Он кривил губы в жесткой усмешке, сказал что-то, и солдаты отшатнулись друг от друга.

Они ушли, скрипя по снегу кирзовыми армейскими сапогами, а я навсегда запомнил двух советских солдат, которые отпрянули друг от друга так, словно между ними прошелестела змея. И об этом ни слова?

Когда врачей признали невиновными, газеты напечатали фамилии освобожденных. Среди них были и названные выше, кроме одного, умершего в заключении. И, к всеобщему удивлению, новые фамилии, о которых до этого не сообщалось. Утаили в основном фамилии русские и украинские (Василенко, Селенин, Преображенский, Закуров и др. ), которые могли бы помешать созданию цельной впечатляющей картины "еврейского заговора"; потому-то их и отмели, ради "чистоты замысла"...

И об этом ни слова? Хорош же ты... правдолюб!.. Неужели ты такой же юдофоб, как Сталин, дорогой Никита Сергеевич, великий борец за интернационализм?..

- Ладно! Спасибо за то, что сделал! - примиренно сказала Полина.- Не будь его, миллионы невинных так бы и гнили в лагерях...

Дули теплые ветры перемен. Богиня справедливости, казалось, вот-вот коснется своим крылом и нас. Не могла не коснуться...

Никогда еще не была столь пронзительно-громкоголоса истина, высказанная Фейхтвангером: "Антисемитизм - международный язык фашизма".

Однако не было заметно, чтоб это кого-нибудь смущало.

… Как-то мы с Полиной меняли паспорта. Ждали своей очереди в тесной комнатке паспортного стола 72-го отделения милиции, что в нашем заводском районе, на "Шарикоподшипнике".

Молодой рабочий настойчиво стучал в закрытое окошко и требовал, чтоб его перестали мурыжить. Полдня потерял. Открылась дверь, из нее вышел усталый офицер милиции. Увидел кудрявого, навеселе, паренька, улыбнулся добродушно:

-Ты чего шумишь? Вот запишу евреем, тогда узнаешь! ..

Как все хохотали!

Вольные времена... При Сталине, бывало, крикнут: "Жид?" - и оглянутся тревожно, как бы не угодить за решетку. Полагалось кричать не "жид", а "космополит" или, как бранился мой сосед, "кос-нополит". От слова "косность", наверное. У Сталина стро-rol

В крайнем случае обзовут человека в трамвае "Джойнтом". И дело с концом.

Веселый умница Михаил Светлов, стоя у буфетной стойки и ощупывая свои карманы, бывало, говорил с печальным юмором:

- Что-то "Джойнт" давно перевода не шлет. И писатели фыркали в ладони, делая вид, что не слышат.

Теперь обходилось без эвфемизмов. К чему стесняться в своем Отечестве!

Черносотенный роман письменника А. Димарова не мог бы появиться в 1949-м погромном году. Это было бы грубым нарушением правил игры. Неполитичным забеганием вперед. Главлит или кто иной наверняка бы задержал его, как была задержана, правда, в последнюю минуту, по требованию художника Пророкова, антисемитская поэма Сергея Васильева "Без кого на Руси жить хорошо", прочитанная победно улыбавшимся автором в Союзе писателей и уже набранная и подготовленная к печати в журнале "Крокодил".

А спустя десять лет после смерти Сталина, в 1963 году, к концу "великого хрущевского десятилетия", к празднованию которого деятельно готовились, можно было уже напечатать, что евреи были лютыми врагами украинского народа. Во все века… (Димаров. "Путями жизни". Журнал "Днипро, № 10, 1963)

Полинина семья - семья коренных украинских евреев, и легко понять, с каким чувством Полина постигла всю глубину типизации А. Димарова, поставившим в страшную вину евреям тридцатых годов голод на Украине…

Обвинить Сталина, или, как хотелось бы димаровым, "москалей",- опасно! Прослывешь украинским националистом. Националистов то и дело судят. Во Львове. В Киеве. Дают страшные сроки.

А "бей жидов" - это совершенно безнаказанно. Более того, напечатают...

Фашистская брошюрка под названием "Окаянное племя", изданная гитлеровцами во Львове во время оккупации, с обложки которой грозил доброму украинскому люду страшный носатый еврей в ермолке,- да это бездарная, казенная мазня по сравнению с вдохновенным погромом, устроенным А. Димаровым современным евреям при восторженном содействии советского журнала "Днипро". Ой, Днипро, Днипро...

Если днепровская волна выплескивала на поверхность такое, легко представить, что творилось в глубинах. И, конечно, не только на Днепре. Но и на Неве. И на Москве-реке, где, скажем, инструктор ЦК КПСС М. Рякин прямо требовал от столичных издателей вычеркивать из тематических планов "всяких Эпштейнов-Финкельштейнов".

Он просто заново нашел себя, зловещий бериевский аппарат, который Хрущев потряс, как трясут дерево, черное от воронья. Воронье испуганно поднялось и... уселось на соседнее дерево. Чаще всего в отделы кадров институтов и предприятий.

Правда, над русским человеком надругаться стало порой труднее. Надо было придумывать мотивы, "подбирать ключи"... Но над теми, у кого неблагополучно с "пятым пунктом",- всегда пожалуйста!

Особенно если ты ученый. На конкурсной должности. Суд отстраняется от разбирательства. Кивает на администрацию. Администрация — на суд: она знает, раз пятый пункт, ей никто не указ, она уже протелефонировала в обком, что у них "перевес еврейского элемента". Надо расчищать...

Сколько трагических историй прошло перед моими полными слез глазами! Я почти никому не смог помочь, разве одному -двум несчастным загнанным людям. Чаще всего дело завершалось инфарктом у преследуемого.

Времена "социальных экспериментов", к которым прибегало студенчество во главе с Геной Файбусовичем, остались далеко позади. К чему эксперименты, когда больше никто ничего не скрывает!

Улыбающийся, благодушный толстяк — профессор Львовского университета — встречает, к примеру, своего коллегу, с которым мы идем по полутемному коридору, и, видно, не обратив на меня внимания, всплескивает руками восхищенно:

- Ось сьогодни мени жидок попався! Цилых дви годины з им парився, покы змиг йому двийку поставити!..

К чему так злобствовать? — спрашиваю я розовощекого интернационалиста, который и двух часов не пожалел, чтобы "зарезать" юношу-еврея. Он щурит на меня настороженный хитрый глаз.

Э! Приизжий, мабудь?..

Действительно, только приезжий может задать такой идиотский вопрос львовскому "интернационалисту". К тому же приезжий из Москвы. Киевский бы не удивился: в 1961 году, когда ленинская законность была восстановлена Хрущевым, по его утверждению, "целиком и полностью", в Киевском университете было 7,5 тысячи студентов. Из них евреев... 60 {менее одного процента).

"И цього забагато! - сказал мне киевский "интернационалист", когда я выразил удивление. - Нужно двигать коренную национальность... "

И поставил птичку возле фамилии студента, за которого кто-то просил по телефону. Чего стесняться в своем Отечестве!

А экзаменуемые, ждущие под дверями своей участи, спрашивают друг друга с тоской:

У тэбэ птыця е?

Они знают, что "режут" только евреев, но уж коли дали право кого-то резать, то...

И слышатся вдоль коридора тоскливые возгласы юнцов, на самом пороге университета, у самых врат его постигших, что честного конкурса немае. - У тэбэ птыця е?.. А?!

Кто же удивится тому, что запевалами юдофобства, недреманным оком расовой чистоты, становятся чаще всего люди растленные, вроде знакомого мне доцента, который появился в Московском университете с взысканием по партийной линии "за сращивание с семьей гитлеровского офицера".

А то и вовсе разыскиваемые органами полицаи, у которых руки по локоть в крови.

В Союзе писателей вырвался вперед малограмотный, темный, хотя и не бездарный поэт Федор Белкин.

Космополитическую кампанию он просидел тише воды, ниже травы, лишь однажды высказал ошеломившую многих из нас идею о том, что Пушкин с его Фебами и Кипридами - выдумка столичной интеллигенции...

В хрущевские годы Федор ожил. Кидался, как с цепи сорвавшись, то на Эренбурга, то на Маргариту Алигер. Особенно после того, как Хрущев заявил во всеуслышание, что "беспартийный Леонид Соболев нам ближе, чем партийная Алигер.. . ". Как тут в самом деле не рвануться?!

Истинно русского Федора Белкина приветила "дружинушка хоробрая", помогавшая издавать его стихи, книгу за книгой, вне всякой очереди. Настолько он уверовал в то, что его время пришло, что, когда ему предложили выступить по телевидению, согласился, не задумавшись.

Один из телезрителей узнал его, и за Федором Белкиным немедля приехали из КГБ.

Оказывается, во время войны Федор Белкин был начальником окружной жандармерии, главарем полицаев, лично из пистолета застрелившим сотни евреев и коммунистов.

Какое трогательное сращивание души гитлеровского жандарма с советскими расовыми установками!

"Юде - синагога!" "Синагога - юде!"...

Расисты оставили позади себя горы трупов, и дальше они шли по трупам, даже тогда, когда вовсе не считали себя расистами, напротив, истинно русскими патриотами, и - боже упаси! - не хотели убивать невинных.

В газетах писали о расстрелянных жуликах с еврейскими фамилиями. Естественно, их никто не жалел, жуликов, хотя все понимали нарочитость густоты газетного "шолом-алейхемовского" колорита. Научились понимать...

В эти дни Полину и меня пригласил ее единственный дядя, которому она звонила, когда ей было невмоготу, хотя бы для того порой, чтобы услышать его голос, так похожий на мамин.

Мы общались с дядей редко. Но в тот вечер ему исполнилось шестьдесят.

Дядя работал под началом министров угля Засядько и Оники, работал ночами, сутками; был, что называется, ломовой лошадью, которую не выпрягли из управленческой упряжки даже в сорок девятом, так здорово тянула.

Шестьдесят лет - венец трудовой жизни. Юбилейный стол был накрыт с полудня... Заходи! Ждали гостей, знакомых и малознакомых. И они появились. Вовсе незнакомые, молодые, в одинаковых шляпах. Мы ждали, что скажут. От кого юбилейный адрес принесли?

- Тащите их за стол! - весело крикнул торжественный, в белой накрахмаленной сорочке дядя, выглянув в коридор.- Потом разберемся...

- Здесь живет Грановский? — вежливо спросили новые гости, все еще топчась у входа.

- Тут! - радостно воскликнула Полина.- Да заходите, заходите!..

Они как-то застенчиво предъявили ордер на обыск. И началась работа.

Лишь под утро закончили обыск квартиры. Профессиональный. Тщательный. С обстукиванием стен, поисками тайников и пр.

К изумлению искавших, на сберкнижках Грановского лежало всего лишь восемьсот рублей.

это все?! - с недоверием спросил руководивший обыском. - На пенсию уходит, и... всего..."

Стали искать снова. Ничего не нашли. Ни золотых слитков. Ни драгоценностей. Все золото - обручальное кольцо жены. Позднее объяснили причину обыска: "Давно лежала анонимка". А тут юбилей... Подумали, может, сигнал правильный... Раз столько лет на хозяйственной работе, большимимиллионами ворочал, мог ли удержаться от соблазна?

Руководивший обыском произнес скороговоркой: "Извините!" - словно в трамвае на ногу наступил.

И все. Тихо потянулись к выходу, нахлобучив на взмокшие лбы свои одинаковые шляпы.

На лицах районных пинкертонов не было раскаяния. Еще чего! Центральные газеты по-прежнему долбят и долбят: евреи - жулики. Экономическое вредительство. Никита Сергеевич закону вывернул руки, чтоб расстрелять валютчиков. Закон что дышло...

Почему в таком случае не пошарить еще у одного из ихних. На всякий случай. Может, тоже жулик...

А человек, достойный, самоотверженный человек, труженик, не перенес оскорбления, которым увенчали его жизнь. Тяжко заболел и умер.

И, естественно, никто не понес за это наказания. Только руководивший обыском, когда дело закрывал, вздохнул и головой покачал: "Какая сволочь этот анонимщик. Ай-яй-яй!"

Первый раз, как известно, взламывали полы в хате Полининых родных еще при гетмане Скоропадcком и атамане Зеленом. "Искали золотишко. Трясли жидков".

Затем при Сталине, в полуголодном тридцать четвертом. Тоже "трясли жидков". В те дни погибла, рухнув замертво, не перенеся ареста сыновей, их мать, Полинина бабушка.

Изо всей большой дружной деревенской семьи оставались в живых лишь дядя Витя да Полина, случайно избежавшие разрывной пули полицаев. Дядю настигли при Хрущеве...

Неужели я, писатель, не смогу рассказать людям хотя бы об одном "тихом", районного масштаба, злодеянии? Не смогу поднять голоса протеста?

Против убийства.

Редакторы всплескивали руками: "Какой ужас!" — и просили меня сделать вместо этого зарисовку о социалистическом соревновании коммунистических бригад.

Всюду - в "Правде" и "Комсомольской правде", в "Известиях" и "Литературке" - за вежливо ускользающими фразами звучало явственное: "Не смейте писать об убитых, это беспокоит убийц!"

Как замаскированные "ежи" на дорогах, как спирали противопехотной проволоки под ногами, как лагерная "колючка", этот незримый приказ опутал все места, где можно было во всеуслышание сказать о преступлении...

Оставалось, как всегда, одно. Послать письмо в ЦК. Я обращался туда вот уже десять лет подряд. Почти что после каждой поездки по Кавказу, Прибалтике или Средней Азии. Металлический сейф в кабинете заведующего отделом культуры ЦК Поликарпова стал высокой усыпальницей, саркофагом моего гнева, моих недоумений, моего раздумья. Сюда прикочевала в конце концов и моя статья "Вагон молчал", и письмо о талантливых выпускницах Среднеазиатского университета, русских девчонках, коренных жительницах Ташкента, которых не взяли в аспирантуру как население некоренное, хотя аспирантские места остались вакантными...

Ни одно мое исследование, ни один мой очерк, пусть самый острый, не остались лежать в столах. Увидела свет даже статья о том, как отучают думать на университетской кафедре марксизма.

Но стоило мне хоть чуть-чуть приоткрыть завесу над закоренелым националистическим изуверством, хоть слово обронить в защиту оскорбленных — это слово немедля, как злейший нарушитель спокойствия, оказывалось в железной усыпальнице Поликарпова.

Но вот мне позвонили от Поликарпова. Назначили день приема.

Когда я явился, передо мной извинились: Поликарпов занят. Он просил передать, что материал об убийстве Грановского прочитал. Весьма прискорбный случай. Но... отдел культуры не занимается этим. Это же не вопросы литературы...

Помочь опубликовать статью? Но... он же не может диктовать главным редакторам, что печатать, а что не печатать. .. Подписать пропуск на выход? Пожалуйста. ..

Лил холодный дождь. Среди людей, хоронившихся от дождя, маялся в стеклянном подъезде ЦК какой-то очень знакомый сухонький человек в поношенной шинели с голубыми петлицами, обмякший, понурый, мокрый. Я подошел к нему с одной стороны, с другой.

Сомнений не оставалось. Это был майор Владимир Маркович Шней, бывший наш начальник штаба, которого я считал погибшим. Человек песенной храбрости.

Шней узнал меня, сказал горестно, что он в беде. Выгнали из партии, из армии, отовсюду... Почему?

Он поднял на меня глаза. Глаза Скнарева. Глаза штрафника.

-Одну мою фразу из лекции вывернули наизнанку. Всего одну фразу... Еще в 49-м году... Вы не поверите, Гриша, что такое возможно...

-Поверю, Владимир Маркович, поверю...

Глаза его налились слезами. Счастье, что за стеклами подъезда лило, он тут же выскочил на дождь, чтобы никто не заметил, что он, старый летчик, летавший еще на деревянных "фарманах", уж не так крепок, как в июле 41-го года, когда улетал на смерть.

Мы шли к метро под припустившим дождем, горбясь и поддерживая друг друга. Лужи звенели, пузырились. Мы не обходили их.

Осатанелый ветер и зашуршавший в водосточных трубах брызгавший поток пытались разметать нас в разные стороны — мы все теснее и теснее прижимались друг к другу.

Стоявшие в подъездах люди глядели нам вслед: у нас был такой вид, словно мы возвращались с похорон.

Глава третья

Пожалуй, Шней и натолкнул меня на мысль написать о Яше Гильберге, летчике, занявшем впоследствии скромное место в моем новом романе "Государственный экзамен". Однако не только Шней, человек физически здоровый. Но и потерявший на войне руку студент-философ, который стал лучшим волейболистом университета, капитаном победоносной команды. Но и тихий, немногословный аспирант Ц. Ц. воевал сапером. Взрывом мины ему выжгло глаза. Однако он с блеском окончил университет и стал ученым-физиком.

Впервые слыша его выступление, я не сразу понял, что он слеп. Нервные губы Ц. были столь подвижны, слова ярки и глубоки, а улыбка так оживляла лицо, что создавалось полнейшее ощущение доброго, с хитринкой, зрячего лица. А когда Ц. умолк, на лице его оставалась странная печально-виноватая улыбка, словно он извинялся за то, что слеп.

Ц. работал где-то за Уралом, я давно потерял его из виду, но помню всю жизнь

Были в университете фронтовики и с другими тяжкими травмами, люди поразительной силы, вызывавшие изумление и гордость за них, я не знаю, какой они национальности, меня это не интересовало.

Среди них учился и мой друг, бывший штурман, которого я назвал в романе Яшей Гильбергом.

Яша выпрыгнул с парашютом из кабины горевшего самолета. Это было в Норвегии, над ледяным, незамерзающим Тана-фиордом. У пилота, который выбросился из самолета вслед за Яшей, сорвались с ног унты и упали в ледяной парящий фиорд. Яша отрезал от своего мехового комбинезона рукава и натянул пилоту на ноги вместо унтов. Спас его...

Однако сам остался безруким: к своим летчики пробирались несколько суток. Яша руки отморозил.

Затем он учился в Московском университете, а позднее Яшу отправили в дальнюю деревню учительствовать, хотя профессор пытался оставить его в университете...

Об этом глава. О моем фронтовом друге.

Меня попросила срочно прийти главный редактор издательства "Советский писатель" Валентина Михайловна Карпова, женщина моложавая, с тугими щеками, говорящая с авторами тоном порой материнским.

А говорила она вот что:

-Зачем вам это, Григорий Цезаревич?

И открыла главу о Яше. Она подождала терпеливо, пока я возьму в толк, над чем именно навис редакторский карандаш. Наконец произнесла осторожно:

- Та-ак... Вы что все-таки имели тут в виду?.. Героизм человека еврейской национальности? Значит, он на войне руки потерял, а его в дальнюю деревню. Гм-м-м... Но ведь у нас в стране нет антисемитизма.

- А здесь об этом ни слова..,

- Я бы, знаете, сняла…

- Евреи Ляндеры не оскорбляют интернациональных чувств наших издательств, а евреи Гильберги, значит, оскорбляют?

Карпова вздохнула трудно и отложила карандаш в сторону. В ее круглых настойчивых глазах читалось все то же хорошо знакомое: "Не сметь писать о жертвах, это беспокоит палачей".

Ослушаешься - будешь висеть на колючей проволоке издательского произвола. Будешь висеть, пока не смиришься с судьбой, или... подохнешь с голоду.

- Я бы сняла, Григорий Цезаревич! Зачем бередить раны...

Тогда-то я решил наконец попасть к заведующему отделом культуры ЦК партии т. Поликарпову, хотя старики писатели охлаждали меня: "Что Карповы, что Поликарповы... тот же хрущевский заградотряд".

Тучнеющий, воспитанный и, казалось, доброжелательный "завкультурой", как называли его писатели, ободрял меня кивками крупной лобастой головы; я рассказывал ему о Герое Советского Союза летчике-североморце Илье Борисовиче Катунине, которому даже после смерти не было позволено предстать на страницах газет евреем, и о том, что подобное повторяется теперь во всех газетных и литературных жанрах,—стоит, впрочем, Поликарпову обратиться к своему "саркофагу", чтобы убедиться в этом.

- Ни в одном жанре нельзя защитить национальное меньшинство от поношения и дискриминации, - с гневом говорил я.- Защитить от поругания Советскую Конституцию, декларировавшую равноправие рас и наций. . . Нельзя даже здесь... вот в моем задержанном романе об ученых, которых уволили или пересажали в 49-м году, хотя я об этом и не пишу... Поликарпов вдруг оживился, перебил:

Позвольте, разве в 49-м году кого-нибудь сажали?

Я напомнил, он протянул басовито, словно зевоту подавил:

- А-ах, евреев...— Голос у него сразу стал незаинтересованным, погасшим: "Ах, евреев, не нас..." Такое в нем зазвучало откровенное бесчувствие, что я поднялся.

Он взглянул на меня добродушно-отечески, отнюдь не сановито, простился спокойным, уютным голосом человека, который если и собирается что-либо менять - так только свое положение в кресле: ноги затекли. Он пожал мне руку, запросто пожал, по-дружески крепко, не чинясь, в его пожатии чувствовалось все то же недвусмысленное: "Не сметь писать об убитых, это беспокоит..." Кого-то это беспокоит. Всегда беспокоит…

То был день открытий! Вечером мне позвонили из редакции журнала "Дружба народов" и сказали, что главным редактором назначен Василий Смирнов.

У меня едва трубка из рук не выпала. Старый, вечно раздраженный, желчно-скрипучий Василий Смирнов оставался ныне, пожалуй, единственным членом Союза писателей СССР, который никогда и нигде не скрывал своих погромных взглядов. Он был самым известным, оголтелым и злобным шовинистом и антисемитом. Антисемитом номер один: по этой причине в Союзе писателей его даже окрестили, как Бисмарка, железным канцлером...

Такого откровенного глумления над писателями еще не было. С таким же успехом руководство советским журналом с названием "Дружба народов" можно было поручить. . . Пуришкевичу.

Поликарпов в одно и то же время утверждал Пуришкевича и улыбался мне...

Придя в журнал, Василий Смирнов, естественно, прежде всего потребовал, "чтоб жидами тут не пахло".

Мне позвонили из отдела прозы журнала, чтоб я быстро, не мешкая, забрал свой роман "Ленинский проспект" и катился на все четыре стороны.

— Сам знаешь почему,— объяснил мне сотрудник редакции.

- Но роман был редакцией одобрен, автору выплачен гонорар...

- Деньги-то не его, государственные,— успокоил сотрудник и, раздосадованный моими недоуменными вопросами, прокричал в трубку: — Разве антисемиты когда-либо приносили государству доход?.. Начхать им на народные деньги!..

Я отправил несколько протестов против выдвижения воинствующего юдофоба секретарям ЦК КПСС Ильичеву, М. Суслову, наконец, Никите Хрущеву. Прекратил это бессмысленное занятие, узнав, что из речей В. И. Ленина, записанных на грампластинку, при их переиздании Хрущев исключил речь Ленина против антисемитизма, которая называется "О погромной травле евреев"...

Этак взял и выкинул речь своего вождя и учителя … Чего стесняться в своем Отечестве...

Член КПСС с июля 1917 года Г. Механик на совещании пропагандистов 20 января 1965 г. спросил о причине этого первого секретаря Бауманского РК партии тов. Воронину.

— Речь Ленина не вошла по техническим причинам,— был ответ. И добавила торопливо: Я не имею возможности дольше останавливаться на этом вопросе.. .

Как-то я слушал, как Никита Хрущев, подняв ленинским жестом руку, учил зарубежных гостей, среди них Владислава Гомулку, интернационализму. С жаром учил. Проникновенно. Микрофон потрескивал, и в треске этом отчетливо звучал в моих ушах воинственный клич откровенного хрущевского интернационализма, возникшего еще до нашей эры и известного на многих языках. "Юде!", "Жиды!", "Некоренное население!". А чтобы всем было непререкаемо ясно, что он, Никита Хрущев, ведет страну по ленинскому пути, чтоб это зарубили себе на носу и старая крестьянка, которая таскает и таскает из города на спине, сгибаясь в три погибели, мешки с буханками черного хлеба, и заплаканная Полина, проводившая дядю в последний путь, на самых оживленных перекрестках наших .городов прибили огромные фанерные щиты, на которых крупными буквами было начертано под большим портретом Ленина в рабочей кепке:

"Правильной дорогой идете, товарищи!"

Теперь уж ни у кого не оставалось ни малейших сомнений.

И только с редчайшей теперь пластинки все еще пробивался к нам порой, точно сквозь треск радиоглушителей, напористый, гневный голос Ленина, запрещенный верным ленинцем..:

- Не каждый подлец - антисемит; но каждый антисемит - подлец.

Укоротили язык Владимиру Ильичу. Не предвидел ли он и этого в Горках, разбитый параличом?. . Когда в его глазах, запечатленных на века кремлевским фотографом, стыл ужас...

Глава четвертая

"Здесь видны гитлеровские методы. Когда не хватает хлеба, поджигают несколько синагог. И народ убеждается, что его хлеб поедают евреи". Антисемиты, даже если они существуют на разных континентах и в разных эпохах, схожи друг с другом, как ржавые, брошенные на дорогах кастеты.

Совсем о другом, не о Хрущеве сказал Жан-Поль Сартр, а я вздрогнул: как это он точно о Хрущеве!. .

Порывисто протянул жене газету. Таким жестом показывают лишь касающееся кровно.

Полина засомневалась, можно ли это отнести к Хрущеву, который, как вздремнувшие в троллейбусе выпивохи, наверное, сам не знает, куда едет. Заметила с превосходством деятеля точных наук, что я, как всегда, впадаю в ошибку: ищу в поведении государственных мужей логику.

Помолчала, листая "Правду", которая в последние годы все чаще походила на театральный прожектор, наведенный на премьера, - куда герой, туда: и луч: с кукурузного поля в зал заседаний ООН, где Хрущев стучал ботинком по пюпитру, оттуда в Каир, где он самолично, без обременительных формальностей, вроде Указа Президиума Верховного Совета, присвоил Гамаль Абдель Насеру звание Героя Советского Союза. Указ можно в конце концов и затребовать...

Полина опустила на колени газету. Произнесла задумчиво:

— Как быстро протухает самовластие. И загрустила (питала она к Хрущеву слабость), сказала печально:

- Боюсь, от него, начавшего так многообещающе гуманно, останется только мода у государственных мужей целоваться взасос...

Что же делать?

Во все века, во все эпохи были свои, не дающие покоя "Что делать?".

Что в самом деле делать?! .

Махнуть рукой на все? Выдергивать штепсель радио, когда диктор с заученной значительностью читает ежедневные рацеи премьера, от которых постепенно даже кукуруза перестает расти, торчит на северных полях жалким сорняком?..

Идти с протестом в свою партийную организацию?..

Хрущев разогнал ее. Недавно. Писатели-коммунисты, даже самые тихие, самые угодливые, проголосовали против роспуска организации. Единодушно. ..

А результат? Вот уже целую неделю секретарь разогнанного парткома Елизар Мальцев» взмокший, бледный как полотно, выдает коммунистам открепительные талоны. Ступайте куда хотите...

У Маргариты Алигер, помню, было лицо ушибленного ребенка. Она повторяла растерянно:

Что же происходит? Как они могут?

Константин Паустовский, услышав о разгоне партийной организации, сказал с горестною усмешкой, непонятной тогда многим:

За чем пойдешь, то и найдешь.

Бывает, людей объединяет радость, надежды. В тот час писателей Москвы объединило оскорбление.

"Что же делать?"

А... если прибегнуть к закону? К советскому закону. Наши органы общественного порядка -милиция, суды, прокуратура—оберегают... нет, не от Хрущева, конечно, ему я выдан с головой,- хотя бы от распоясавшихся пьяных селявок?

Я почти не сомневался, оберегают. Напрасно никогда не доводил дела до закона. Уличный глум - не погром в науке, не избиение ученых. Тут все ясно любому постовому милиционеру. С рядовыми правонарушителями, по обыкновению, не церемонятся.

Если из закона даже, что называется, дух вон, остается буква закона...

- Полина, в следующий раз, хоть за руки меня держи, оттащу очередного горлопана в милицию.

Ждать пришлось недолго. Началось, по обыкновению, с вагона. В трамвай вошли башкиры. Приезжие. Человек пятнадцать. Кто в пальто, кто в дубленых полушубках. Судя по лицам, рабочие, возможно нефтяники. Столпились на площадке, весело переговариваются по-башкирски. Глаза живые. Беседа дружная. Приятно на них смотреть.

Сзади меня кто-то жарко дышит. Женский голос говорит желчно:

Русский небось знают, а лопочут по-своему.

Башкиры сошли, а на площадку протолкались трое кавказцев, по-видимому азербайджанцы. И заспорили о чем-то. Громко. Темпераментно. По-азербайджански.

Сидевшая сзади тетка уже не говорила, а шипела, как гюрза, готовая к атаке. Хриплый мужской голос поддакивал.

Я думал: сколько тысяч световых лет от этой тетки, с ее атавистическим, пещерно-племенным мышлением, которое Полине открылось в свое время на Ингулецком карьере, до лозунгов на красных полотнищах, которых она, наверное, давно уж не замечает. ..

Сойдя у подземки, я забыл о ней, и вдруг, уже в вагоне метро, слышу тот же голос. Бранчливый. Наглый. Знакомая тетка в пуховом платке поносит испуганную старуху - цыганку с огромными серьгами в ушах, которая укачивает ребенка. Ребенок проснулся, заплакал, старуха сказала что-то гортанным голосом, и тогда вдруг раскричался пьяница в забрызганном ватнике, который поддакивал еще в трамвае. Этот уж отборным зерном сеял: - Гитлер вас не дорезал. Уезжайте в свой Израиль!

Как однообразна ненависть! Только зачем цыганке в Израиль?

Писать мне еще одну статью "Вагон молчал"? И обивать пороги редакционных кабинетов?..

Ну, нет!. . Существует 74-я статья Уголовного кодекса РСФСР. Разжигание национальной вражды. Закон черт возьми! — не может быть с кляпом во рту...

К сожалению, пьянчуга успел съездить мне по скуле, когда я его высаживал и передавал милиционеру. Служитель закона этого не заметил, чему я обрадовался. Мой синяк затмил бы все национальные проблемы.,.

Скандалистка в пуховом платке, бросив своего пьяного попутчика или мужа, исчезла,- видать, неприязнь к милиции была у нее в крови. Пропала, как только раскрылись автоматические двери, и цыганка с ребенком.

И правый и виноватый бегут от закона?

Мы деликатно, под руки, доставили матерящегося расиста в милицейскую комнату станции метро "Курский вокзал", и я рассказал дежурному, старшему лейтенанту, в чем дело.

- Этот гражданин все путает! - прозвучал из-за моей спины сильный, льющийся, хорошо поставленный голос, голос университетского лектора или диктора.

Я обернулся. Оказывается, следом за нами в милицейскую комнату вошел еще один пассажир метро. Седеющий человек в габардиновом пальто. Из-под полей велюровой шляпы неброско блеснули маленькие острые глаза.

- Путает он все! - повторил тот непререкаемо - Видно, мания у него такая... путать. Клеветать на рабочего человека!..

Но небритый пьяница не мог так быстро перестроиться. Да, видно, и не хотел. Стуча кулаком по деревянной стойке, он сызнова повторил свою программу.

-...Не дорезал! — коснеющим языком заключил он и поглядел на меня выпученными рыжими глазами: мол, ну и что? На-кася, выкуси.

Лжесвидетель повернулся по-военному четко "кругом" и вышел молча. Неторопливо. …(Позднее я столкнулся с ним на парадной лестнице академического института. Никаких сомнений, это был он. Малюсенькие глазки. Лицо лакея. Поинтересовался: кто таков "мой" лжесвидетель? Ответили: крупный специалист по новой истории. Мне ничего не оставалось, как подтвердить: Крупный специалист…)

«Крупный специалист» убирался из «подземной милиции» под ритмичные удары остервенелого кулака пьянчуги по стойке, как в там-там. Сохраняя высокое достоинство и в низости

- Ну и нажрался... - удивленно протянул старший лейтенант, оглянувшись на громыхавший кулак. Затянутый портупеей, спортивного склада, похожий на комсомольского работника, юноша-дежурный был лапидарен и деловит.- Документы'..

Составив протокол, он попросил меня выйти с ним за дверь.

В фойе хлестал, как вода в половодье, людской поток. Старший лейтенант оттянул меня в сторону, спросил шепотом:

- Как запишем?

- То есть как это? - не понял я.- Запишем как есть...

- Нет,- он качнул головой.- Запишем "приставал" или "дебоширил"... Как хотите?

-Так, как было на самом деле!

Старший лейтенант взглянул на меня как на несмышленыша. Глаза его округлились. В них светилось, казалось, просто-таки высокое государственное понимание проблемы.

- У нас этого нет. . . Ну, этого самого. -. - И развел руками возмущенно: - Вы хотите, чтобы хулиган остался безнаказанным? От суда ушел?. . Нет? Тогда почему вы мешаете привлечь его к ответу?

- Я?!

- Конечно!.. Упорствуете! Поверьте моему опыту! . . Он уйдет от ответа. .. Так как все же запишем?

Я не поверил тому, что обрисуй мы "все как есть", погромщик избежал бы наказания. Тут что-то не то...

На другой день отправился в народный суд, выбрал толкового судью, аспиранта юридического института. Выслушав меня и внимательно изучив мой красный, почти пунцовый билет члена Союза писателей СССР, тот взглянул на меня с любопытством. Лицо у судьи открытое, честное. В глазах - неловкость, словно я уличил его в чем-то...

Судья поправил машинальным движением галстук, усмехнулся. Переспросил, чтоб ответить не сразу, подумать.

- Как мы решаем такие дела? Словами не объяснишь. Приходите завтра. Как раз будет подобное дело... Следите за авторучкой секретаря суда. Он у нас дока. Все знает...

"Дока" оказалась немолодой женщиной. Судья спрашивал у дворника-татарина, какими словами его обзывала жиличка, он перечислил:

Сволочью...

"Дока" записала.

Грязной харей...

"Дока" снова чиркнула по листочку.

- . ..Свиным ухом. . .

Авторучка секретаря осталась недвижимой.

...Все татары — спекулянты..

Ручка по-прежнему покоилась в приподнятой кисти секретаря, как нацеленный, но не брошенный дротик...

...Криворотым шакалом...

Перо тут же заскрипело.

Механика лжи оказалась проще пареной репы. Поставлено сито, сквозь которое проходит лишь брань, так сказать, в чистом виде, без привкуса националистической травли...

Сталинский интернационализм! Разливанное море интернационализма.

Исследован весь путь. Рассмотрен собственными глазами. Ощупан собственными ладонями. Не к кому больше писать. Не к кому обращаться.

И все же я снова и снова прохожу с воловьим упорством весь путь заново, обиваю пороги, кажется, всех чиновников от литературы и прокуратуры, которые слушают меня, глядя куда-то в окно, пытаюсь протестовать, взывать к рассудку, к сердцу, к совести, к остаткам идейности...

Интернационализм! Разливанное море интернационализма. ..

Происходит нечто вроде игры в "жучка". Дадут отвернувшемуся еврею по уху со всего размаха, а затем к нему протягиваются руки, как бы для помощи, с торчащими кверху большими пальцами. Угадай, кто так здорово врезал? Лица у всех каменные, непроницаемые. Не угадаешь - поворачивайся затылком, еще влепим...

Наконец мне это надоело. Года два я жил тугоухим. Придуриваясь заодно дальтоником, который не отличает красного от зеленого...

Сытно жил. Почти спокойно. Мне сказали "жид" всего раза два или три, да и то какие-то неавторитетные граждане. Мимоходом.

Еще немного — и я, пожалуй бы, привык. Говаривал бы, как заведено на Руси: "Хоть горшком назови, только в печь не ставь".

Увы, когда долго называют "горшком", недалеко и до печи. Порой кремационной...

Неожиданно пришла весть о слепом ученом -физике Ц., который работал где-то за Уралом, в "почтовом ящике". Страшная весть.

Пятнадцать лет он не знал о том, что в стены его дома заложена "адская машина". Пятый пункт: еврей. . . Когда пришло время, машина сработала. . .

У Ц. родился сын, тихий, одаренный, в отца, мальчик. На всех физических и математических олимпиадах он завоевывал первые места. Его называли в школе "нашим Ломоносовым".

Он был глазами слепого отца, его счастьем, его надеждой.

Сын сдал экзамены в Московский университет. Сдал блестяще, хотя на одном из экзаменов его мытарили более трех часов.

Он получил проходной балл и... был отброшен: с того времени в Московском университете, на физическом факультете, начали особенно рьяно, как мне объяснили, "укреплять социальный и национальный состав студентов".

Талантливый мальчик не знал, что "укреплять" - значит убивать его.

Он не был нравственно подготовлен к этому. Возможно, он и не слыхал об "укреплении", живя в своем высоком мире научных проблем. "Укрепление"

обрушилось на него лавиной, смяло, задавило его. От нервного потрясения он заболел, попал в больницу и спустя месяц умер...

У меня самого растет сын, и мои чувства нетрудно понять человеку, у которого есть сердце.

Что я скажу ему? Как объясню то, что происходит? Имею ли право разрушить его мир, его представления о справедливости, за которые уже сейчас он платится своими боками, порой ходит в синяках?

Но судите сами, нужно ли вмешиваться хотя бы вот в это...

В классе, в который недавно перевели сына, учится огромный неповоротливый мальчик. Сильный, с большими руками. Из семьи донских казаков. Однако его бьют все, кому не лень, на каждой перемене. Катаются на нем верхом и даже по сему случаю окрестили "лошадью".

Сын был поражен тем, что рослый и сильный мальчик покорно терпит издевательства. А потом вдруг узнал, что мальчик вырос в Магадане, в семье репрессированных родителей; страх родился, что называется, раньше него... И он боится кого-либо ударить, боится протестовать, боится жаловаться... Он всего боится, этот огромный, сильный, травмированный временем мальчик.

И сын сказал во всеуслышание, что он никому не позволит бить "лошадь"... Тот, кто ударит, ударит тем самым и его, Фиму.

Теперь сыну достается в три раза больше, чем в том случае, если бы он стоял в стороне или, как прочие, катался верхом на затравленном покорном мальчике, превращенном в "лошадь".

…У сына свое хозяйство. Маленький галчонок Кар-Карыч, который вывалился в лесу из гнезда и живет у него, пока не научится летать. Кар-Карыч подымает нас в пять утра. Его остервенелое карканье возобновляется каждый час, он надрывается, пока не получит своего червяка или творог, непременно жирный; однако, когда я осторожно намекнул на то, что хорошо бы галчонка кому-либо подарить, сын взглянул на меня внимательно и спросил: "Неужели у тебя подымется рука на сироту?.."

Кроме Кар-Карыча у сына живут синичка-гаечка,неугомонная щебетунья, и морская свинка по имени Мишка.

Она называлась Мишкой до той поры, пока одноклассница сына не принесла другую красноглазую свинку, по имени Машка, и двух красноглазок заперли в клетке, чтоб из этого что-нибудь да вышло. Но свинки... начали в ярости царапать друг друга. Тогда явился ученый сосед, исследовал их и, покачав головой, сказал:

- Позвольте! Они обе женщины.

- Да? - упавшим голосом переспросил сын, однако нежность его к свинке не уменьшилась. Только зовет он ее иначе: - Иди сюда, моя глупая женщина!

Или Кусей.

Самое ласковое слово у него: "Кусенька".

Позднее стрясется беда, в райкоме станут разбирать, прав я или виноват. Когда я вернусь домой, сын неуверенно, искоса посмотрит на меня, словно его неосторожный взгляд может поранить, и не спросит - выдохнет: "Ну как?"

И порывисто потянется ко мне и, обняв худющими руками, скажет с нежностью, на которую только способен: - Кусенька ты мой!..

Растет сын. "Фима начал чистить ботинки. Без напоминаний,- сказала вчера Полина.— Подозреваю, что у него появилась девочка".

"Но шею он еще не моет,— с надеждой заметил я.- Из этого можно заключить, что их отношения не зашли далеко..."

Только что мы ездили с сыном в Ленинград, на святые места...

Мы ходили с ним по Сенатской площади, где грозили престолу декабристы, и я рассказывал, где кто стоял и откуда стреляли пушки; трепетно осмотрели пушкинские места.

Мне пришла мысль: вот я привез сына к своим святым местам.

А о восстании еврейского героя Бар-Кохбы или, к примеру, о венгерском Кошуте он узнает гораздо позже, и это естественно: то для него святые имена других народов…

Вместе с тем он уже видит, что отцу почему-то трудно, порой невыносимо тяжко работать. Перед поездкой в Ленинград, разглядывая карту города, он прочитал на ней: "Река Волковка", "Литераторские мостки" — и спросил деловито, будничным тоном:

- С них литераторов бросали?..

Но он еще не знает, мальчонка, что объявились "прогрессисты", которые не раз бросят ему в лицо, что святые места России — не его места, пусть он убирается... Он еще и представить себе не может, что такое мыслимо, хотя национальные проблемы начали уже подступать к нему вплотную, как паводок, который растет не по дням, а по часам.

Почти все наши университетские друзья вступили в смешанные браки. Только что мы вернулись с сыном из одной такой семьи, где у меня выспрашивали, как записать подросших мальчиков. Русскими или евреями?

Мы обменивались репликами вполголоса, чтобы наши дети в соседней комнате не слышали родительских терзаний...

Большинство склонилось к тому, что - русскими, Хватит и того, что родители намаялись. Отец, теперь ученый-физик, три года подряд сдавал экзамены в аспирантуру. Срезали на основах марксизма, хотя для этого бились не "одну годину"..,

Но тут отец-физик вспомнил, как в университете на их курсе принимали в комсомол паренька. Зачитали анкету: "Гильман Яков Абрамович, русский... "

Грохнул тогда от хохота зал. Развеселились студенты. А парнишка топтался у трибуны ни жив ни мертв...

- Зачем же калечить детей? — воскликнул физик.— Обрекать на приспособленчество, на уязвимость, на чувстве неполноценности? На то, что каждая скотина может плюнуть в душу? ' - - Лучше обрекать на жестокую, бесчувственную дискриминацию? — возразила мать.

Отец побагровел, продолжил неуступчиво, почти яростно:

-В начале века дочь губернатора, дворянка, ушла в революцию. И записалась еврейкой. Принципиально. Чтоб быть с теми, кому хуже всех...

Нагляделась на то, как отец расправлялся с евреями, выселял стариков, детей из города в черту оседлости, как казаки насиловали женщин, и сказала себе: "Я с теми, над кем глумятся.. " Это стало ее верой. Ее нравственным катехизисом.

Стать плечом к плечу с самыми униженными, с самыми обездоленными!.. А мы! Будем приучать детей жить как полегче? Ловчить? Человеку шестнадцать. Первый самостоятельный шаг делает... Начнет выбирать дороги полегче, куда по этим "легким" дорожкам докатится? Не станет молчуном? Лизоблюдом? Подлипалой — чего изволите? А то и наушником? Евреем --антисемитом? Стукачом? Таким, слышал, легче...

- Ты хочешь, чтобы ребенок не попал в институт,— заплакала мать.

...Спорят родители. Зовут друзей, чтобы посоветоваться.

И все с тревогой , в тоске думают о том, как подготовить детей к подлой правде, которая вдруг откроется им и может убить, как убила талантливого математика — сына фронтовика, который в боях за Родину потерял глаза.

Как спасти детей? Охранить их от горечи, от придавленности, от дискриминации — как это сделать?!

Подумать только, мой дед-шорник и отец-слесарь были возведены в ранг полноправных граждан 1917 годом. Смогли уехать из черты оседлости в Прибалтике, где пухли с голоду. Обрести равноправие и человеческое достоинство.

Меня, сына и внука рабочего, неутомимые борцы за интернационализм превратили в гражданина второго сорта. "Некоренное население"! Еврей!

А мой сын, сын писателя и в то же время еврей, он уже будет гражданином третьего сорта. Поэты!

Если так пойдет дальше, то какого сорта будут мои внуки? Внуки моих внуков?!

До сих пор никак не решусь открыть Фиме, что не только пятилетний сын дворника может сказать ему презрительно: "Ты не русский, ты татар!" - не только пьяный на улице может безнаказанно обозвать жидом, но что то же самое полагает ныне и вполне трезвое государство. И если он будет жаловаться, никакие законы его не защитят. Они блокированы пламенным российским "интернационализмом". Мёртвы...

Я не знаю, когда решусь сказать ему об этом... Он, здоровый мальчик, к счастью, быстро забывает о своих душевных ссадинах, неутомимо возится с птицами и морской свинкой, ходит в походы с биологами, ночует в лесу, в спальном мешке, заводит гербарии речных трав, завоевывает призовые места на городских биологических олимпиадах, мечтает об учебе, о науке, а у меня... ком в горле.

Что ждет тебя? Что ждет твоих друзей, которые еще не знают, что их давно поделили на "коренных" и "некоренных"?.. И пройдет время - возможно, стравят, как стравливают собак. Как пытались стравить нас.

Не начнешь ли и ты получать угрожающие письма, как твой сосед, сын зверски растерзанного еврейского поэта Переца Маркиша? Не ждут ли и тебя мордобой и тюрьма - бросили же в тюрьму девятилетнюю Марину - внучку расстрелянного писателя Давида Бергельсона!

Хрущевский корабль идет с креном, на палубе порой трудно устоять, сносит к правому борту.

И я невольно задаю себе вопрос: если когда-либо не устоит мой сын, потеряет равновесие или расисты попытаются сбросить его за борт, как бросили уже многих, кто-либо поддержит его? Придет ему на помощь?.. Ненависть, увы, активнее доброжелательства...

Я пишу эти строки, а за стеной сын и его друзья-школьники крутят магнитофон. Высоцкий покорил мальчишек. У них, знаю, серьезные лица, когда они слышат мужиковато-сиплый и сильный голос певца: "Вы лучше лес рубите на гробы: в прорыв идут штрафные батальоны..."

Счастливое поколение, которое даже представить себе не может, как было на самом деле! Даже вообразить не смеет

Какие там гробы!..

Зимние лесные поляны, к примеру, Подмосковья сорок второго года были полны "подснежников"... Так назывались трупы солдат, заметенные снегом.

Они чернели из-под талого снега, скрюченные, страшные. Саперы толом взрывали в мерзлой земле огромные воронки. И похоронные команды, старики с обледенелыми усами, мальчишки, выздоравливающие из госпиталей, подтягивали трупы к воронкам и за ноги, за руки сбрасывали вниз. Около сотни стриженых ребят в одной воронке, до весны открытой...

Обобранные немцами до нитки, замерзающие деревни ночами доставали себе из этих воронок одежду, и по утрам можно было видеть прислоненных к земляным стенам убитых солдат, с которых были торопливо стянуты вместе с кальсонами ватные брюки; над воронкой торчали лишь голые посинелые ноги.

Жестокие поляны 1942 года.

И я не раз сносил к их краям оледенелые "подснежники", так же, как похоронные команды,- за ноги, за руки, сотни "подснежников", чтобы наши самолеты могли сесть. Не скапотировать на пробеге.

А потом и сам валился в этот снег под свист фугасок и тяжелых снарядов, которые вдруг обрушивались на глухие лесные поляны, или "аэродромы подскока", как назывались они в штабных бумагах.

Отлежавшись в снегу, бежал к самолету, чтобы мой сын никогда не встретился с фашизмом...

...Пройти все это и увидеть, что у расизма, как у многоголовой гидры, снова отрастают головы? Да могу ли я не думать об этом?

Моего сына зовут Фимой в честь такого же мальчика Фимы, преданного его учительницей, в честь фимы, убитого разрывной пулей полицая... Неужели и моему Фиме придется жить с ощущением гонимого, у которого прикреплено к сердцу, как в нацистском лагере уничтожения, яблочко мишени - пятый пункт. Стреляй кто хочет!

Глава пятая

"Антисемитизм, как древние памятники, охраняется государством". Я приколотил бы такую табличку у входа во все государственные учреждения, которые Хрущев в эти годы то сливал, то разливал.

Это было бы честнее.

Она, впрочем, давно уже прибита, такая табличка, пусть незримо, ко всем государственным зданиям, несмотря на то что Хрущев каждый раз заслонял ее своей спиной, особенно решительно после погромов, вроде малаховского. .. Как многорукий бог Шива) Хрущев успевал "давать отпор" всем, кто был встревожен затянувшимся глумлением над русскими евреями, даже мужественному и благородному лорду Расселу, даже великому Полю Робсону, посмевшим задавать "сомнительные" вопросы. Он разъяснял, гневался, твердил вновь и вновь: "У нас этого нет!" - с такой наглостью и болезненно-изощренной хитростью, с какой нищий, у которого хотят отобрать выручку, прячет ^ за щеку последний золотой. Пусть даже фальшивый. Проглотит, но не отдаст.

Доколе молчать об этом позоре? Всю жизнь?.. Кто найдет в себе силы подняться на трибуну и, вопреки всему, бросить в лицо тупорылому "интернационализму":

Довольно паясничать.!

Конечно, лучше, если б гневное "ХВАТИТ! " бросил человек, на груди которого нет незримой и унижающей желтой звезды пятого пункта. Русский из русских.

Об этом вопиют - вот уже сколько лет! — могильные холмы, карьеры и шахтные шурфы, куда гитлеровцы сбрасывали евреев и партизан.

Этого требуют Щедрин и Герцен, Толстой и Короленко.

Высокий гуманизм России...

Как-то с трибуны писательского собрания осудил доморощенных погромщиков писатель Бляхин, автор известнейшего в свое время фильма "Красные дьяволята"*.. За ним поднялся профессор Литературного института Щукин, осмелившийся — подумать только! - в связи с антисемитизмом процитировать Маркса: "Не может быть свободен народ, угнетающий другие народы!" (К судьбе Щукина мы еще вернемся. ) Наконец Константин Паустовский на обсуждении романа Дудинцева в 1956 году в сердцах окрестил неких своих высоких попутчиков по туристическому круизу маклаками и антисемитами.

Но слов этих точно не расслышали, тем более что, когда Хрущев вошел в силу, их больше не повторяли. И попыток не было...

Я надеялся, что старых писателей поддержат, может быть, руководители Союза; что первым шагнет навстречу им секретарь Союза Алексей Сурков, которому черносотенцы ненавистны. Сурков молчал.

Я ждал: поднимет голос протеста Александр Твардовский. Антисемитизм всегда был открытой раной русской интеллигенции.

У Твардовского были свои заботы. Свои горести. Я убеждал выступить многих старых европейски знаменитых писателей. Одни словно не слышали меня, неизлечимо скрюченные страхом - нервным газом XX века. Быстро переводили разговор. Другие хлопали по плечу и говорили весело: "Попроси о чем-нибудь попроще". Знать истину и жить ею - увы, разные вещи...

На морщинистых, дряблых лицах третьих улавливал порой что-то от выражения Поликарпова, который в разговоре со мной с трудом удержался от зевка: "Ах, евреев..."

А один из писателей-стариков и в самом деле зевнул. Широко зевнул, прикрыв рот склеротической рукой.

"Зевать да продавать, некуда б деньги девать", - говорила мне бабка в сибирском колхозе, рассказывая, как они прозевывают лучшие сроки для сева...

Как-то на Новый год, который мы встречали в незнакомой компании, сын за столом ссутулился. Я бросил ему обычное: "Выпрямись, горбуном будешь! " Увидел, как страдальчески вздрогнули зрачки у низкорослого паренька, сидевшего напротив. Он встал, вышел из-за стола, и я увидел, что он горбун. У меня похолодела спина.

Вот уже не один год прошел, я помню об этом и не могу себе простить, хотя, видит Бог, никого не хотел обидеть.

А мои престарелые друзья по писательскому цеху... Они прекрасно знают, что их товарища зачислили в "горбуны" и, как "горбуна", в частности, не подпускают к порогу издательства "Московский рабочий" и нескольких других издательств, по поводу которых сами же старики меня предупреждали, чтоб я туда и не ходил, не терял времени. ..

Они видят, слышат, что мне то и дело кричат "горбун", в неистовом убеждении, что если человека всю жизнь бранить "горбуном", то у него и впрямь горб вырастет.

И... не шелохнутся?

Что же произошло с людьми?.. "Вагон", за редким исключением, молчит, оказывается, и в той его головной части, где пристально глядят из окон на мир прямые наследники русских писателей, бросивших миру свое "Не могу молчать"'.

Лишь через несколько лет, в шестьдесят втором году, я познакомился и близко сошелся с поразительным человеком, потомком старинной дворянской семьи, ушедшей в революцию, а затем в русские тюрьмы, человеком, который встал со мной плечом к плечу и который в моих глазах спас честь русской творческой интеллигенции хрущевского безвременья.

Степан Злобин.

Степан Злобин был писателем и ученым. Это известно всем. Но многие ли знают о том, что значил для окружающих этот светлоглазый, с тонким лицом интеллигент, высокий и угловатый, как Жак Паганель или Дон Кихот? Чем был для нас Степан Злобин?

Степан (так мы называли его), автор "Салавата Юлаева" и других исторических повестей, ушел в 41-м году в ополчение и попал в окружение: за колючей проволокой гитлеровского лагеря он, беспартийный человек, стал руководителем партийного подполья: человека здесь характеризовали не бумажки...

Когда гитлеровцы, отступая, собирались уничтожить лагерь, заключенные, возглавляемые Степаном, захватили охрану и всех предателей. И продержались трое суток до подхода американских танков...

Здесь, в лагере, и отыскал его кто-то из писателей, кажется Борис Горбатов, оборванного, устрашающе худого, в деревянных колодках.

Когда Степан вернулся домой, один из английских солдат, услыхавший, что советских военнопленных отправляют в Сибирь, прислал в Москву, в ЦК партии, письмо, где рассказывал, кем был для них, заключенных-антифашистов, Степан Злобин.

Это письмо стало документом № 1 в толстущем деле "об английском шпионе Степане Злобине".

Бериевцы арестовали несколько бывших заключенных фашистского лагеря, чтоб они оговорили Злобина. ''

Но ни один бывший лагерник-подпольщик, как его ни били, не дал показаний против Степана Злобина. Не солгал.

Однако "расследование" было прекращено лишь после того, как Сталину попался на глаза роман "Степан Разин", и Степану Злобину неожиданно для всех вручили медаль лауреата Сталинской премии 1 степени.

Произошло это так. Александр Фадеев и другие члены Комитета по Сталинским премиям, отобрав кандидатов на звание лауреата 1951 г. , были приняты в Кремле Сталиным. Сталин проглядел подготовленные документы и спросил вкрадчиво-спокойно, почему никто не представлен на звание "лауреата первой степени".

— Лауреат Сталинской премии второй степени, видите ли, нашелся, третьей тоже. А первой Пожалели?. .

Александр Фадеев, смешавшись, побледнел как полотно, объяснил торопливо:

- Такой, Иосиф Виссарионович, неурожайный год. В литературе это бывает. Нет выдающихся произведений.

Сталин пыхнул трубкой, сказал с едва уловимым сарказмом:

-Как нет?.. А вот я недавно прочитал исторический роман "Степан Разин". Два тома. По-моему, выдающееся произведение...

…Как боялась Злобина литературная шпана! Пятнадцать лет подряд подымался он на трибуну писательских собраний даже тогда, когда никто не решался на это - только он один, и слова его вызывали чувство гордости за него.

Но теперь ни на съездах, ни на собраниях ему уж говорить не давали. Всполошенно кричали "подвести черту", когда следующим собирался идти на трибуну Злобин. Он успевал бросить своим недругам то, что думал о них, и за те минуты, когда выходил отводить из выборных списков недостойных людей. Как-то он шагнул к микрофону и, сказав, что хотел, бросил в заключение президиуму, где находились Константин Федин, Леонид Соболев и другие писатели, только что пришедшие со встречи о с Хрущевым и восхвалявшие его:

— А вы, жадною толпой стоящие у трона,- все равно какого!..

Естественно, на Степана выливались такие критические ушаты, что многим казалось: ну, теперь-то уж Степан Злобин успокоится. Здоровья нет у человека... надо бы и себя поберечь. Но проходили полгода-год, и на очередном писательском собрании Степан снова вызывал огонь на себя, протестуя против закоснелой "обоймы" перегенералившихся генералов от литературы, против преступной вакханалии их переизданий, против лжи, против гнили и закоренелого плутоватого кликушества, выдаваемого за верность идеям.

- Русский интеллигент революционен до 30 лет,- говорил А. П. Чехов.

Степан Злобин был живым опровержением пессимистического взгляда на русскую интеллигенцию.

Однажды я услышал, как дежурный по Дому литераторов вызывал санитарную машину. Спросил, что случилось. Тот ответил:

- Степану Злобину плохо. Сердце. Предполагают инфаркт...

Я вбежал в комнату, где происходило заседание секретариата Московского отделения Союза писателей.

В накуренной комнате на полу лежал Степан Злобин, ждущий врача. Возле него сгрудились "руководящие писатели". Они как-то непонятно вели себя возле больного. Возбужденные чем-то, они размахивали руками, говорили громко. Степан Павлович, лежа на спине, с каким-то ожесточением потряхивал головой, отвечая им.

Оказывается, они доругивались...

Когда Степану Злобину стало совсем невмоготу. он попросил, чтобы у его постели подежурил один из его старых друзей.

"Почему посторонний, не из родственников?" -удивился врач.

"Эти мальчики были со мной в плену, они мои сыновья",— ответил Степан Злобин.

И нас он тоже называл сыновьями. Мы втайне гордились этим, хотя и понимали, что пока еще ничем не заслужили такого расположения к нам.

"Сыновья" толпились в его доме непрестанно. Степан решительно требовал, чтобы они перестали называть себя молодыми писателями.

- У нас писателей крестят молодыми лет до 50. Это не что иное, как тактика отбрасывания

молодежи. Подлая тактика. Коль молодой, значит, незрелый.

Писателям-«сыновьям» было тогда около сорока, младшему - за тридцать, все мы были авторами нескольких книг. Понимая, что и в самом деле засиделись в "молодых", мы считали все же это почти естественным, "литературной нормой"...

…- Вы, похоже, дали убедить себя в том, что неполноценны?! — негодовал Степан Павлович.— Ненавижу инфантилизм тридцатилетних "лбов"! Неужели не видите, что это — некая разновидность мещанства... Пусть нас считают неполноценными! Пусть другие себе голову расшибают! А нас пускай, гады, воспитывают...

Этаким "лбам" другого и не надо, как слыть незрелыми. Уютненько. Безответственно!

"Сыновья" Степана Злобина читали помногу. Плеханова, Кропоткина. Несведущий для Степана Злобина — не оппонент. Один раз ткнет тебя носом в нужную строку, другой, а на третий.. . не желаешь читать - иди своей дорогой...

С антисемитами Степан воевал всю жизнь. И в гитлеровском плену, где выпускал листовки, и после плена, когда приходилось защищать чудом выживших в лагере евреев — гитлеровских заключенных. Хотя это удавалось не всегда. "Раз еврей и — жив,— стояли на своем проверяющие,— значит, предавал" (*.

Лежа на носилках, на которых его выносили из Клуба писателей, Степан сказал мне, взмахнув худой рукой Паганеля:

-Вынесли... "Там, где говорят "еврей", а подразумевают "жид", там мне, собрату Генриха Гейне не место..." Ай да Цветаева! Не устарела...

... Когда носилки поставили в санитарную машину, он подозвал меня, попросил съездить к нему домой, успокоить семью.

…- И неси все свои материалы, какие есть. В палату. История антисемитизма. Генезис и прочее... Молчать уже невмочь! Как встану на ноги, так...

- Машина уехала.

Я отправился к нему домой, вернулся, сел за сценарий о моих товарищах — летчиках Северного флота, а сам все время возвращался мысленно к просьбе Степана.

"Материалы"! Никаких материалов у меня, строго говоря, не было. Я вовсе не жил расовыми проблемами денно и нощно, как может показаться читателю. Совсем другое волновало меня в эти годы. О другом спорили в нашем доме до хрипоты...

Я только вернулся со строительства Братской ГЭС, где встретил старых знакомых; среди них - известного крановщика, работящего, небритого, чем-то подавленного. В давнюю нашу встречу, еще на Кольском полуострове, он был рабкором, горячо втолковывал мне, отчего у них простои. "Дороги корытом — делают без ума. Их заливает... Да ты записывай, записывай..."

А теперь крановщик, дыша на меня водочным перегаром, только посмеивался уныло, глядя сверху на утопавшие в бурой воде неподвижные самосвалы.

-.А нам что? Начальство газеты читает, радио слушает. Пускай-от оно и суетится... Наше дело телячье...

Взглянув на меня, он покраснел и сказал, яростно сплюнув:

- Говори не говори, один черт! Без внимания.. . Федьку помнишь? Бригадира бетонщиков, который Героя получил. Бился-бился. И что? Нажил городскую болезнь. Хипертония называется... А самосвалы как простаивали, так и простаивают: Дороги-то корытом... И ты, знаешь, не терзай себя понапрасну. Плетью обуха не перешибешь...

Сколько раз я слыхал подобное! Видел похожее! Молчащие собрания. Остервенелые плевки: мол, ваши заботы нам до лампочки. .. В Ангарске, в Иркутске, на стройках Москвы. Но эта встреча на

высокой бетонной плотине Братской ГЭС, на ударной стройке, ежедневно восславляемой газетными фанфарами как передний край борьбы за коммунизм, душу мне перевернула.

Отзвуки древней темы России "Народ безмолвствует" ошеломили меня, поглотили все мое внимание, вытеснили все остальное, чтобы позднее излиться в своем противоборстве в романе "Ленинский проспект", за который я, вернувшись в Москву, и засел...

Что же касается юдофобства.., Нет, наше расейское юдофобство никогда не поглощало всех моих дум, не было моим делом. Оно было моей болью, моей то заживающей, то вновь кровоточащей раной.

"Материалы... Генезис..." Это уже серьезно.

Я отправился в Ленинскую библиотеку и начал исследование примерно с той же точки, на которой остановился пятнадцать лет назад. С последних номеров погромного "Русского знамени".

Библия русских черносотенцев — не устарела ли она, наконец, в наши шестидесятые годы?

Поначалу думал — устарела. Слишком многое отпало. Не попользуешься.

Две тысячи лет евреев убивали за то, что они Христа распяли. Теперь-то уж, думаю, это не пройдет.

И в самом деле, облетело черносотенное древо. Почти все листья ободрало историческими ветрами, смело в мусор.

Лучшие идеи — на помойке.

"Христа распяли". (Даже католический Вселенский Собор принял решение - на помойку.)

"Кровь невинных младенцев проливают!

"Жиды — ростовщики. Наживаются на христианах".

"Евреи - отравители".

Полным-полна помойка...

Что же пока живет? Профессор Гудзий говорил: "Ищите да обрящете!"

Да, вот этот лист, пожалуй, не облетел. Держится веками, обновленный, в частности, и императорским указом 1914 года:

"Все лица иудейского вероисповедания выселяются из прифронтовой полосы как нелояльные граждане, которые могут вступить в контакт с неприятелем". "Могут..."

Мой прадед, дед Гирш, в честь которого мне дали имя, был николаевским солдатом. Служил царю и Отечеству 25 лет. Его ранили еще во время первой обороны Севастополя. И вышвырнули из родного дома под Вильно вместе с сыновьями и внуками -"на основании указа",— никакие заслуги перед царем и Отечеством не помогли.

Вывезли на телегах - несчастных, плачущих, под конвоем казаков...

"Могут вступить в контакт..."

Сменились эпохи, режимы, знамена мне и моим товарищам-евреям, чудом вернувшимся после жестокой войны, снова пришлось, как и прадеду Гиршу, убедиться в своей "второсортности".

"Могут..."

Но ведь прошло сто лет.

Взлетели на своей "этажерке" братья Райт... Медики покончили с эпидемией чумы... Народы покончили с царями. . . Закружили над землей спутники связи. Готовится экспедиция на Луну.

Радио вещает о победе коммунизма с утра до ночи. . . Так что же? Появились новые теории? Идеи? Разработки? Какое! Мелькает лишь, как огни бегущей световой рекламы, площадная брань.

Антипатриоты! Безродные космополиты! Ученый кагал!

Агенты "Джойнта"!

Разбойники пера!

Наемники империализма!

Беспачпортные бродяги!

Враги народа!

Пятая колонна!

Сиониствующие!

Идейно чуждые!

Нелояльные!

Словом, "могут... ".

 

Естественно, все статьи,брошюры, фельетоны об иудейской религии воспринимаются в мелькании этих "огней" уж не иначе, как выступление против евреев.

Они! Они! Они!

Если требуется еще "научнее", на табло вспыхивает:

Коренное население...", "Некоренное население...".

В самые последние дни промелькнули новые слова. Только для посвященных:

"Не выдвигать представителей народа, имеющего свою государственность за границей".

То есть, скажем, англичан, немцев и... евреев...

Не было Израиля - бей!

Появился Израиль — бей!

То-то пьянчуги осмелели, моей матери сосед как напьется, так кричит истошно:

- Израиль!

Раньше кричал обычное, неоригинальное. А теперь перестроился. Израиль, и дело с концом. Понятно, что из души рвется, и... не придерешься.

Как-то, совсем недавно, влиятельный писатель "из настоящих русских", как величают себя погромщики, снизошел до теоретического спора со мной. Об этом. Мы встретились неожиданно на научной конференции, и в перерыве он попросил, чтоб я посидел с ним за одним столом ("Если не брезгуешь",- сказал он настороженно-шутливо), налил себе стакан "Столичной" и сказал конфиденциально, шепотом, что лично он меня любит, есть во мне что-то широкое, раздольно-русское. Этакое — пропадай моя телега! Все четыре колеса... '

Лю-ублю!..

Затем он развил свою неумирающую идею о чужеродности секции переводчиков в Союзе писателей. ("Много там ваших...") Обтер сальные губы и сказал вдруг громко, так, по обыкновению, запевают в сильном подпитии любимую песню:

-...Ка-ак ты ни крути, а Израилю они симпатизируют! А мы Израиль били, бьем и бить будем.

Такова историческая реальность...

Насчет реальности мне давно уж все известно.

Не было Израиля - бей.

Появился Израиль…

Я сказал с усмешкой, что Компартией принята специальная резолюция по еврейскому вопросу. Она отвечает, в частности, на все вопросы наших доморощенных расистов.

Мой собеседник вдруг посерел, отчего широкий, словно приплюснутый ударом, кончик носа его заалел катастрофически. На лбу выступила испарина.

Передо мной было лицо банкрота. Человека, который потерял все свое состояние.

Оттянув от горла тугой крахмальный воротничок, он переспросил напряженным шепотом:

- Партийный документ? Ставит по-новому... о евреях?- Острый кадык у него заходил вверх-вниз.

Я достал из бокового кармана брошюру, на которой было написано: "Political affairs, August1966".

- А-а, так это для заграницы...- протянул он понимающе, успокаиваясь..

И уж вовсе повеселел, задвигался на стуле освобожденно, когда узнал, что это резолюция по еврейскому вопросу XVHI съезда американской Коммунистической партии.

...В Атлантическом океане густые туманы. Как известно, сквозь густой туман трудно разобрать, что там у них, русских, происходит. И стоны наши не доносятся. Далеко... Так что американским коммунистам вот уже сколько лет приходится чаще всего утверждать, что русским евреям недостает главным образом молитвенников...

А все остальные сведения о русском расизме — это, конечно, пропаганда "желтой прессы"...

…"Истинно русский" собеседник вынес мое чтение только до слов о том, что русский антисемитизм помог зачинщикам "холодной войны" добиться успеха...

Тут он поднялся и, нервно постучав пальцами по столу, сказал непререкаемо, что американская Компартия нам не указ. "Пусть она занимается своими чорножопыми". У нас свои дела! И свои формулировки.

И верно. Свои... Самое широкое распространение, как известно, получила исконно русская формулировка "коренное население". Сейчас это... термин государственной и партийной практики. Разменная монета чиновничества.

Она, пожалуй, более всего оскорбила меня, когда я вернулся с войны.

Откуда он появился, этот глубоко внедрившийся термин? Кем разработан? Кто его автор?

Может быть, действительно классики марксизма? Маркс? Энгельс?.. Ленин?

Я отыскал его наконец в указе... Александра III: "...евреи-ремесленники своим существованием мешают развитию ремесленного труда среди коренного населения..."

Евреи тем самым отлучались указом его императорского величества от коренного населения, даже если они жили в России тысячу лет...

Отлучались тем самым от равноправия во всех сферах.

Но нельзя же советскому правительству, думал я, хорониться... за царское отлучение.

Ведь это же не шутка, когда на народы вешаются бирки, как на скот: "коренные"... "некоренные"...

Не может быть, чтобы не появилась какая-то научная подоплека... За восемьдесят лет могли, в конце концов, что-либо придумать?..

Сколько лет, допустим, тот или иной народ должен прожить на земле, чтоб "пустить корни", получить охранную грамоту - коренной!

Есть ли критерии? Судите сами...

Указом Президиума Верховного Совета СССР сняты все тяжкие обвинения с немцев Поволжья... Но они на родные места не возвращены. Почему?

"...Укоренились на новых местах".

Позже указ Президиума Верховного Совета СССР снял обвинение и с крымско-татарского народа.

Но поскольку о восстановлении Крымско-Татар-ской АССР речи нет, то в указе утверждается: ". . .татары, ранее проживавшие в Крыму, укоренились на территории Узбекистана и других союзных республик. .. "

Какая диалектика!..

Укоренились на новой земле татары (за двадцать два года).

Укоренились немцы Поволжья (за двадцать три года).

Первые еврейские поселения на территории нынешнего Советского Союза относят, по историческим памятникам, к первому веку нашей эры. В Киеве при Владимире Мономахе существовала даже еврейская улица.

Две тысячи лет живут евреи на земле России и - не укоренились.

Не укоренились, и все тут! .

Когда я пришел к Степану Злобину в Боткинскую больницу, он порылся в книжной стопе, которая громоздилась подле кровати на стуле, и протянул мне потрепанную, с пожелтевшими страницами книгу, написанную писателем Амфитеатровым в 1905 году, после одного из самых кровавых погромов. Отчеркнул своим длинным ногтем абзац. Я прочитал и... машинальным жестом нащупал табуретку, чтобы присесть.

"Сейчас русские антисемиты утверждают, что русскую революцию делают евреи. Пройдет двадцать лет, и русские антисемиты будут утверждать, что евреи к русской революции никакого отношения не имеют. . . "

Глава шестая

"Хрущ провалился в подпол",— радостно сообщила проводница скорого поезда, и весь вагон, казалось, сразу зашатался и застучал на стыках сильнее. В узком коридоре вагона чокались друг с другом, начисто расплескивая вино, знакомые и незнакомые; обнимались тучный багроволицый полковник из МГБ, похоже, отставник, и изможденная, с дрожащими руками, старая большевичка, которая полвека провела в царских и сталинских тюрьмах: Хрущев успел восстановить против себя как тех. Так и других.

Да права ли была она, освобожденная Хрущевым измученная старая большевичка, которая даже обнялась со своим тюремщиком? Или ближе к правде те мои друзья и знакомые, которые, как и Полина, узнали о крушении Хрущева без радости?.

Хрущев на XX съезде говорил, как известно, о трагедии Сталина.

Но ведь сталинские расстрелы и погромы - трагедия народа. И только народа. А не трагедия убийцы... Это противно человеческой совести - твердить о трагедии убийцы миллионов людей! Но вправе ли историки умолчать о трагедии самого Хрущева? Он первым, с мужицким упорством, стал рвать сталинские тенета лжи, опутавшие страну. Возможно, сам того не сознавая до конца, он пробудил от летаргии целые поколения, "пустил нам ежа под череп", как говаривала мне Полина.

Из тюрем вышли тысячи и тысячи ни в чем не повинных людей, среди них Александр Солженицын и Евгения Гинзбург, и теперь уже стало гораздо труднее заваливать хламом исторические дороги России. Страна начала осознавать самое себя, как ни тормозили этот целительный процесс перепуганные насмерть сталинские выученики и среди них сам Хрущев, яростный враг Сталина в плотных сталинских шорах...

Вы видели когда-нибудь шахтерского коня, который всю жизнь ходил в недрах земли по кругу, а когда его подняли наверх, к солнцу и прямым дорогам, уже не смог сойти с затверженной привычной колеи, вернулся на темные круги своя...

Это подлинная трагедия - начать столь храбро и энергично, взорвать сталинские тюрьмы, возвести жилища, а кончить капризным самовластным болтуном, путаником, "Хрущом", иначе его уж и не называли.

Весть "о Хруще" ненамного опередила другую. Умер Степан Злобин.

Вылетев ночью в Москву, я успел на похороны, чтобы сказать у горестной стены Новодевичьего монастыря, кем был для меня и моих товарищей Степан.

Он был ведущим; таким, как флаг-штурман Скнарев, таким, как летчик Сыромятников, которые сгорели над Баренцевым.

Все море было тогда черным от дыма, который тянулся за обреченной машиной, и, хотя Сыро-мятникову и Скнареву оставалось жить минуты, командир вел юнцов в атаку на фашистский конвой, как отец переводит малышей через опасную улицу:

- Не отставай!.. А ну, ножками-ножками... Давай!

Когда торпеда была сброшена и Скнарев, которого, видно, обжег на крутом вираже черный огонь, выругался в отчаянии, Сыромятников произнес хрипло и наставительно, налегая, подобно своему земляку и учителю Валерию Чкалову, по-волжски на "о":

- Спокойно, Саша, спокойно! Спо... И - все! Взрыв разметал самолет с красными звездами на крыльях.

А молодые летчики вернулись. Невредимыми...

Таким, как мои командиры, пожалуй, был лишь Степан Злобин.

Есть у каждого святые места. Своя Мекка.

Когда становится невмоготу, я прихожу на могилу Степана. Она у самого края Новодевичьего, где ветер сильнее и где грохочут над головой колеса тяжелых товарных составов; покоя нет даже здесь... Рядом с крутым, необузданным, как сама стихия, обломком скалы на могиле Степана — его товарищ Всеволод Иванов, под огромным .сглаженным разве что древним ледником валуном. Могучий Всеволод, пустивший некогда впереди себя "Бронепоезд 14-69" и потому, может быть, под охраной "Бронепоезда" сохранивший себя как писатель.

Подле - гранитный колосс с надписью Nasim (Назым) и с незримой заповедью нам, оставшимся на земле, - развеять мрак.

За ним — озаренная словно бы внутренней усмешкой, круглая, как земной шар, гудзиевская голова. Из серого, твердой породы камня — камень такой крепости идет на причалы.

Неискоренимый индивидуалист Илья Оренбург и тут чуть поодаль.

Лжи о нем наворочено со всех сторон — лопатой не разгребешь.

Сколько смелости, нет, подлинного героизма "смертника" Сыромятникоза потребовалось ему, чтобы одному, одному изо всех, демонстративно выйти в 1953 году из конференц-зала в "Правде", где по приказу Сталина собрали "государственных евреев" - одобрять выселение еврейского народа...

Когда-нибудь я расскажу об этом подробно.

...Степан. Всеволод, Илья Оренбург. Гудзий. Если бы при жизни сходились так коротко, как после смерти!..

Если бы все вместе, плечо к плечу, отбрасывали, хоть пинками, ползучих тварей, которые шли в рост, достигали "степеней известных" порой лишь за то, что кусали их или всего лишь шипели на них.

Вместе с бесстрашным Степаном я похоронил надежду на то, что на доморощенных российских черносотенцев подымет меч на глазах у всех кто-либо из старых и любимых всеми писателей. Русский мз русских...

Отыщись он, я привез бы ему самосвал документов. Притащил бы ему их - хоть босой по стеклу. Даже ценой гибели своей.

Горько писать об этом — такой не отыскался...

Меж тем близилось открытое общемосковское -в кои-то веки! - собрание советских писателей; и чем меньше оставалось до него дней, тем яснее становилось, что оно пройдет мимо, может быть, самого главного, что так тревожит людей, не потерявших стыда.

Конечно, клокочущее перевыборное собрание - не место, где можно спокойно развернуть аргументацию; прервут, заорут хриплыми голосами бывшие хрущевские "автоматчики", которые ныне лихорадочно ищут, к кому бы пойти внаймы, "прислониться", как они говорят.

Но хотя бы просто врезать в зубы этой черносотенной мафии, уверенной: все дозволено! - и вытащить, пусть одного из этих гадов, за ушко - да на солнышко. Чтоб хоть иногда озирались да вспоминали, что за окном — не гитлеровский рейх...

Утром я тщательно побрился, надел накрахмаленную праздничную сорочку и... сказал о своем решении Полинке. Ее серые глаза округлились. В них мелькнуло что-то от той краснощекой деревенской девчушки, которая лишь вчера приехала в Москву и готова поверить в кристальную доброту мира, стоит только нам пойти навстречу ему. А припухлые маленькие губы поджались как всегда, когда ей становилось страшно за сына...

Она положила свою обветренную, обожженную реактивами руку химика на мое плечо, и мы так стояли недвижимо, щекой к щеке. Это был, пожалуй, самый длинный и молчаливый монолог в ее жизни:

"Ты не забыл, конечно. Любку Мухину? Она стала убийцей, а ведь росли вместе. Лазали по деревьям, играли в лапту. Она казалась своей.

А чиновных собак из министерства? Отборной породы... Эти стреляли бесшумно, с улыбкой, ведь убийство из бесшумного пистолета - не убийство. Кто слыхал? Свидетели есть?

Те, кто будут слушать тебя... на многих из них тоже — печать времени. Достучишься ты до них?..

Ты помнишь, как уличили в предательстве университетского профессора Эльсберга, специалиста по Щедрину и Достоевскому?

Он гневно протестовал, палач, отправлявший в застенки невиновных: "Вы меня осуждаете по нынешним моральным нормам! Это неморально..."

А издателя Николая Лесючевского? Который был "экспертом" по делу поэта Бориса Корнилова, и поэта расстреляли, а потом Лесючевский оправдывался точь-в-точь как прощелыга Генрих в пьесе Шварца:

"Но позвольте! Если глубоко рассмотреть, то лично я ни в чем не виноват. Меня так учили..."

И никто ведь не бросил ему в лицо. как Ланцелот Генриху:

"Всех учили, но зачем ты оказался первым учеником, скотина такая!"

Наивные вопросы задавали герои Достоевского: может ли человек на пути к светлому будущему переступить через кровь хотя бы одного младенца?..

Достучишься ты до них, специалистов по Достоевскому?

Когда мы познакомились с тобой в университете, слово "гуманизм" употреблялось чаще всего с эпитетом "ложный". И звучало как брань. Как обвинение.

Понятия нравственности, доброты, совести брались в кавычки. В конце концов даже слова "общежитейская честность" закавычили, как будто может быть честный перед народом человек, который лжет жене, детям, соседям...

Сейчас кавычки убрали.

Но — не профессора Эльсберга, матерого предателя, который по-прежнему учит писателей нравственности.

Не издателя Лесючевского, который вершит судьбами многих советских писателей.

А Василий Смирнов, напротив, поднялся повыше. Чтоб его было отовсюду видно. . . Незаменимы, видно, кадры... гуманистов.

До кого же ты достучишься, горячая голова?

А твои маститые "прогрессисты"? Твоя надежда? С устойчивой репутацией людей со стерильными руками. Это же те, кто открещивались от тебя своими стерильными руками, как от черта. И закрывали своими стерильными ручками глаза на наши беды. На расстрелы. На шельмования... На высокоидейные кампании, низменность мотивов которых потрясет потомков.

Они давно-давно убедили себя, что молчат не из трусости и своекорыстия, а потому что... смешон голос вопиющего в пустыне. Глупо биться головой о стенку. И прочее и тому подобное...

Им хорошо, удобно сидится литературным Наполеонам, на пьедесталах из... самоуважения. Некоторые и так в страхе за свои подержанные, в трещинах, пьедесталы, а ты вдруг еще потрясешь...

Уж тем, что осмелишься сказать (за них сказать!), потрясешь! Поколеблешь покой их. Как же они тебя возненавидят!

На кого ж ты надеешься? На таких, как ты? Попавших в облаву. .. На тех, кого никогда не подпустят к трибуне? На честных горемык, скрипящих зубами под подушкой? Чтоб соседи не услыхали..."

Тревога сгущалась в Полинкиных глазах. Поблекшие щеки порозовели.

И я понял, она именно это хотела мне сказать, трезвый и осмотрительный человек, взглянувший на мир с высоты Ингулецкого карьера.

Но - не сказала...

Губы ее вздрогнули, и она заметила задумчиво, с улыбкой, что всегда, когда она, Полинка, была на краю гибели, находился потрясающе хороший, человек, который приходил на помощь. Не вывелись же хорошие люди.

- Конечно! — не преминул весело подтвердить я: так не терпелось уйти от мрачных предчувствий. - Логическим завершением в цепи твоих хороших людей являюсь я...- Но мои слова были встречены таким нервным и саркастическим смешком, что более не настаивал.

Полина дотронулась до моего локтя, и мы присели, как перед дорогой...

Ночь она пролежала с открытыми глазами, а перед уходом на работу сказала:

-Сходи к Гудзию. Плох он.

Гудзий был действительно очень плох: лежал серовато-белый, высохший, изможденные руки поверх одеяла. Узнав о моей затее, поглядел на меня так, словно врачи не его, а меня приговорили к смерти. Он хотел что-то заметить, но ему трудно было говорить, и он показал жестом на книжную полку, где обычно стояли древнерусские летописи.

Летописей не видно: полки заставлены теперь картинами на исторические сюжеты. Не в силах читать, неугомонный старик» лежа, разглядывал картины...

Я достал из-за картины, на которой бились фрегаты, пыльный фолиант. Гудзий вяло полистал пожелтевшие страницы и, сказав: "Это запомни!" " ткнул пальцем в строки:

«Боярин был прав, и обидчиков наказали. А боярина убили позже и за другую вину"

Меня как ударило чем. Умирает самый крупный знаток Киевской Руси, академик. Благороднейший человек. Любимец студенчества. С чем уходит он?..

Вечером, как на грех, заглянула в гости старушка переводчица. Она знала меня с войны, на которой славилась храбростью.

Она заламывала тонкие руки и требовала от Полины, чтобы та заперла своего мужа дома. Его схватят, едва он отойдет от трибуны.

Приняв валидол, цитировала на память Щедрина: - Не вор, не убийца, а вольнодумец есть злодей настоящий и нераскаянный...

Ограбь лучше банк,- требовала она дребезжащим голосом.- Организуй бордель. Недоплати

партвзносы... Все простят... Но швырнуть им в морды, что социализм и юдофобство несовместимы? Забьют до смерти! Да они это и без тебя знают…. Черт с тобой, гордец, пропадай, но пожалей Полинку, сына! Им еще жить...

Господи, что сделало ты, время, с хорошими, с прекрасными людьми. "Дырявые души, безрукие души, раздавленные души... "

Полина проводила меня до метро. Ткнулась теплыми губами в щеку. А губы поджаты... Шепнула весело, мол, это, конечно, шутка:

- Не трусь!..

В Союзе писателей с минуты на минуту ждали самого высокого гостя, который только мог прибыть,— секретаря ЦК КПСС товарища Демичева. Несколько сутулых и тучных, в вечерних костюмах, писателей стояли полукругом у входных дверей, подобно колонии пингвинов, с удивлением взиравшей на первооткрывателей Антарктиды. Вытянутые по швам руки встречавших, которыми те быстро отмахивались от просителей и знакомых, не понимавших важности момента, вздрагивали, как черные недоразвитые крылышки.

Бог весть почему нервничали встречавшие. Порядок перевыборного собрания был расписан с жесткостью праздничного парада. Список ораторов составлен неделю назад и "провентилирован".

И вообще уж давно-давно известно, кому из писателей можно дать слово и даже, пока они говорят, уши заткнуть: все будет в норме! А кого нельзя к трибуне подпускать и на пушечный выстрел. Однако встречавшие нервничали... Парторг Московского горкома в Союзе писателей Виктор Тельпугов, узкоплечий, застенчиво-тихий писатель-природовед, "певец весны", как называли его друзья, занес меня в свой блокнот четвертым и даже листик показал, где был набросан список ораторов,- не веришь? Вот, четвертый...

Но вот уже и четвертый оратор выступил, и шестой. Я понял: ко мне применяется все та же тактика "бесстыжих скачек" или "не торопись, милейший", когда председательствующий ведет себя как плутоватый жокей. Такие жокеи ловко манипулируют поводьями: какому коню вырваться вперед, а какому - с круга долой.

Так много лет подряд, я не раз это видел, отбрасывали с "круга долой" разгневанных Степана Злобина и Константина Паустовского. Конечно, лестно попасть в хорошую компанию... Но все же... Сейчас объявят нового оратора, а потом скажут: следующим выступает секретарь ЦК КПСС товарищ Демичев- И - все! Тактика отработанная.

С круга долой. . .

Пришлось идти на прорыв. Если один писатель здесь ничего не значит, может быть, посчитаются с волей тысячи двухсот. Минут десять в зале стоял вокзальный грохот. Одни кричали: "Пускай!" — другие: "Нечего!" Вырывался лишь пронзительный, на самых верхних нотах, голос главного редактора писательского издательства Карповой, которая подбежала к высокой сцене, где сидел Демичев, и кричала у ног Демичева, что это безобразие — требовать слова, когда писатели пришли слушать речь секретаря ЦК КПСС товарища Демичева.

Здорово испугалась, сердечная!

Голосовали в шуме. И первые слова мои тонули в шуме, а потом ничего, успокоился народ. Благо писателей было в тот раз больше, чем тревожно озиравшихся по сторонам литчиновников.

Первую половину речи я написал заранее. Если кто-либо попытается сбить, начнет улюлюкать, хулиганить, продолжу с той самой запятой, на которой остановился. Вторую часть ни к чему было записывать. Там уже меня не остановишь...

Я позволю привести официальную стенограмму своего выступления на открытом партийном собрании писателей города Москвы, созванном 27 октября 1965 года. И назвать документом № 1.

Ибо это, увы, не конец повествования. А лишь начало конца...

Пусть читатель судит обо всем сам.

Итак, документ № 1.

"На всех собраниях, на которых я присутствовал в этом зале, руководители обычно начинали и кончали свой доклад словами: "Писатели не знают жизни". Это лейтмотив многих руководящих выступлений. В этой связи мне всегда вспоминаются слова мудрого, ныне покойного писателя, который, выйдя после очередного заседания, сказал, обращаясь к самому себе: "Изучайте, изучайте жизнь! Господи, если б можно было хотя бы половину пережитого забыть!"

Мне кажется, словесная формула "незнания жизни" вызвана к жизни прежде всего тем, что писатели ставили и ставят самые острые, самые беспокоящие инертных руководителей вопросы современности... что они вплотную подходят к так называемым "запретным темам", "нежелательным" темам, а это, с точки зрения чиновников, действительно вопиющее незнание жизни...

Запретные темы у нас — нечто вроде задних комнат. В них царит мерзость запустения, и в них не пускают гостей. Но писатели — не гости.

Итак, о двух запретных темах.

Первая, много лет "закрытая" тема... Тема воспитания общественного государственного мышления рядового человека. Это прямой и честный вопрос, как привлечь массы к управлению производством, привлечь молчальников, которые сидят в выборных органах "вместо мебели". И тех, кто вообще чурается всяких общественных забот. Как перейти от политической формулы к непосредственным шагам...

В поездках по стране непрерывно сталкиваешься с широко распространенными фактами общественной пассивности рабочего человека. То и дело слышишь: "Говори не говори — один черт", "Наше дело десятое", "Начальство - оно газеты читает, радио слушает - пусть оно и заботится". Равнодушие к общественным делам толкает к пьянству. 92% зарплаты уходит на водку в леспромхозе, где я побывал. А домино! Люди буквально сжигают свое свободное время, "убивая" время за домино. Да и футбол имеет свое значение. Англичане говорят: "Когда смотрят футбол — не думают о политике..."

Но самое главное, что пожилые рабочие приучают к водке массу молодежи, которую не приобщают к : общественной жизни очень плохо, формально работающие комсомольские организации. Когда я был на Братской ГЭС и видел, как пьяные ребята, носясь по таежным дорогам на мотоциклах, как цирковые акробаты, срывались с обрыва, я спросил, почему их не привлекают к общественной работе? Мне ответили, что в клубе 300 мест, а строителей 30 тысяч. Крайне важная задача - практически привлечь рабочих к управлению, перейти от словесных формул к практическим шагам. Этому, по сути, посвящена и вся моя работа. Все мои статьи и книги. Но именно потому, что они посвящены идеологическим проблемам, я мытарюсь с ними, "пробиваю" их — от двух до двенадцати лет.

Статью "Как воспитывается бездумье" окрестили в некоторых редакциях антипартийной, затем она, после двухлетних мытарств, была опубликована в журнале "Партийная жизнь".

Роман "Ленинский проспект", который пресса после выхода в свет назвала актуальным и партийным, начал свое хождение по редакциям с того, что автора отдали под суд за то, что он написал клеветнический, антипартийный роман.

И так каждая книга, каждая статья. Пока нет постановления ЦК по какой-нибудь проблеме, для редакторов нет самой проблемы.

Занимаясь идеологическими вопросами, я живу с ощущением некрасовского крестьянина, который стоит у парадного подъезда и ждет, когда разрешат подать челобитную.

В чем дело? Во многом - в кадрах редакторов-перестраховщиков, которые травмированы сталинскими временами, травмированы тем, что за каждую ошибку голову снимают; поэтому, естественно, лучше не напечатать, чем напечатать, тем более что материала в избытке; издательств у нас мало.

Многие редакторы не замечают болезненных явлений нашей жизни, пока те не разрастутся в государственную опасность и не будут осуждены постановлениями ЦК. Такие редакторы обрекают и очерки и романы на иллюстративность, жвачку, на повторение того, что уже сказано.

Я считаю, что редакторы-перестраховщики не субъективно, а объективно — главная антипартийная сила в наших идеологических учреждениях

(Аплодисменты. Возгласы с мест: "Правильно'")

...ибо они отбрасывают все самое смелое, самое актуальное. Все эти материалы лежат годами. Книги моих товарищей выходят после 8-10-12 лет ожидания.. *

(С места: "И в издательствах такие сидят, в частности в Воениздате!")

(Смех в зале.)

Нужны люди смелые, которые бы не боялись ставить острые и больные вопросы, чтобы не загонять наши болезни внутрь, а изживать их. Нужны редакторы идейные, иначе у нас не будет хороших результатов.

Я недавно взял верстки нескольких книг, вышедших за последнее время, о которых пресса единодушно сказала доброе слово — это книги моих товарищей,- и проследил: что же перед самым выпуском книги вычеркивается, выбрасывается из нее? Я ужаснулся, потому что эти изъятия и вычерки имеют антисъездовскую направленность. То, что поддерживает антисталинские идеи XX и ХХ11 съездов партии, то, что говорит о них прямо и непосредственно, подвергается изъятию.

Проблема смелых и идейных редакторов для организации литературного дела, по-видимому, проблема номер один.

Я хочу спросить: товарищ Демичев, почему всю эту массу писателей, которая сидит здесь, в зале, отбрасывают от решений важнейшей проблемы подбора редакторских кадров?! Сейчас подбирается редактор "Литературной газеты". А почему бы не спросить всех сидящих здесь как относится масса писателей к тому или иному кандидату...

(Аплодисменты. Возгласы с мест: "Правильно!")

… Почему писатели отстранены от этого важнейшего для них вопроса ? Почему их не спросят: пользуется ли данный кандидат авторитетом или нет? А получается так, что попал тот или иной человек на номенклатурный эскалатор, и его переводят с этажа на этаж.

Укреплять партийную демократию, боеспособность организации так укреплять. Если нас собрали для того, чтобы мы посидели, выслушали речи и потом разошлись, - никакого укрепления наших сил, нашей боеспособности не будет.

Большая масса редакторов, которых я лично знаю,- люди честные. Они бьются за те книги, которые им нравятся, но они принижены, обезличены сейчас, как никогда, цензурой, получившей беспрецедентные, антиконституционные права.

Цензуру называют ныне "особым совещанием" в литературе, и по праву. Дело Главлита — охранять военную и государственную тайну, а не руководить литературным процессом, не вмешиваться в литературную ткань произведения.. .

(Аплодисменты. Возгласы с мест: "Верно... Правильно...")

Это вмешательство достигло ныне геркулесовых столпов глупости.

Любопытно, когда цензура получила право творить произвол. Тогда, когда готовилось празднование великого хрущевского десятилетия. Нужна была ложь - и была разогнана Московская партийная писательская организация— по домоуправлениям и другим учреждениям, чтобы мытам изучали жизнь.

(Аплодисменты.)

И - цензура получила право танцевать на писательских душах.

Сказав "а", надо сказать и "б". Время великого потопа прошло, пусть цензура вернется в свои исконные берега и редактор станет редактором. Как говорится, редактору редакторово, ГлавлитуГлавлитово.

Мы преодолели культ личности. Пора кончать и с культом некомпетентности. (Аплодисменты.)"

...Пока аплодировали, кричали что-то одобрительно, я оглянулся: за спиной словно крутилась все время патефонная пластинка, у которой заело иголку; она мешала мне, твердя одно и то же, негромко, назойливо: - ... Я бы так не сказал!. .

За спиной сидел, оказывается, один из самых подвижных и нервных секретарей Союза писателей СССР Александр Чаковский.

Он подался узкими плечами вперед, губы его непрерывно шевелились:

Я бы так не сказал!.. Я бы так не сказал!..

Чего это он? Сбить меня хотел, по своей охотничьей привычке - на лету? Как крякву. Одернуть вовремя: мол, опомнись? Или просто повторял нервно и машинально, не замечая, что говорит вслух?

Я обернулся к президиуму, где взмокший, залоснившийся Виктор Тельпугов показывал мне и собранию ручные часы: мол, регламент, оборачиваясь к руководителям Союза писателей Федину и Симонову, сидевшим рядом, и одновременно косясь на Демичева...

Я задержал взгляд на Константине Симонове. На Константине Федине.

"Достучусь до них или нет?.. Осталось в них что-либо живое?"

В желтоватых, цвета пламени, глазах Константина Симонова горел неистребимый интерес ученого, разглядевшего в микроскоп особь, которая ведет себя как-то не по описанию.

Светлейшие глаза Константина Федина, высохшего, сгорбленного, казалось, оледенели. В них застыл ужас...

-П-пожалуйста,— наконец выдавил из себя Виктор Тельпугов, утихомиривая собрание и нервно поводя плечами.

-. . Вторая "закрытая тема". Если по первой теме выходили все же статьи, романы, то вторая тема закрыта напрочь.

...Как-то шли по Осетии с группой альпинистов и туристов. В одном из селений подошел к нам старик и сказал: мы приглашаем вас на свадьбу. Вся деревня будет гулять; а ты, показал он на меня, не приходи. И вот я остался сторожить вещи группы. Сижу, читаю книжку и вдруг вижу: улица селения в пыли, словно конница Буденного мчится, меня хватают и тащат. Жених и невеста кричат: "Извини, дорогой!" Меня притаскивают на свадьбу, наливают осетинскую водку - арак в огромный рог и вливают в меня. Я спрашиваю моего друга, что произошло. Почему они меня раньше не пригласили, а сейчас потчуют как самого дорогого гостя? Оказывается, мой друг спросил несколько ранее старика, и тот объяснил гордо: "Мы грузинов не приглашаем! " Мой друг сказал, что я не грузин. Тогда старик закричал, что только что кровно оскорбил человека и он, этот человек, будет мстить. И вот вся свадьба, чтобы не было мести, сорвалась и - за мной... На другой день старик приходил узнать, простил ли я ему то, что он принял меня за грузина...

Когда кончился маршрут, мы спустились в Тбилиси. Вечером вышли гулять. Подходят два подвыпивших гражданина и что-то говорят по-грузински. Я не понимаю. Тогда один размахивается и бьет меня в ухо. Я падаю. Кто-то в подъезде гостиницы кричит; "Наших бьют". Альпинисты выскакивают из гостиницы, и начинается потасовка.

И вот мы в милиции. Идет разговор по-грузински. И вдруг бивший меня кидается к моему паспорту, лежащему на столе, изучает его и идет ко мне, говоря: "Извини меня, мы думали, что ты армяшка, из Еревана. Идем, будем гулять". Я едва от них отбился.

В нашей группе альпинистов половина была из Прибалтики. Они прекрасные спортсмены. После того как все это произошло, мы сблизились. Но когда они о чем-то говорили и мы подходили — они замолкали, а когда я спросил, в чем дело, мне ответили: "Ты же русский".

Когда я приехал в Москву, узнал, что меня не утвердили в должности члена редколлегии литературного журнала, потому что я еврей...

Так в мою жизнь входила тема борьбы с шовинизмом. Я пытался заняться ею. Но пришел к убеждению, что у нас нет действенной борьбы против великодержавного шовинизма. Более того, существует непонятное потакание великорусскому шовинизму. Например, обратимся к такой личности, как Василий Смирнов.

Как вода - сырая, как снег - белый, так Василий Смирнов - великодержавный шовинист. Василий Смирнов, пожалуй, единственный шовинист, который не скрывает своих взглядов. Он до того себя скомпрометировал, что его даже вынуждены были вывести из Секретариата. Но через полгода он был назначен главным редактором журнала "Дружба народов".

(Смех.)

Товарищи, мы же знаем, что не он один исповедует такие взгляды. У нас в Союзе писателей есть черная... нет, не сотня, вероятно, но — черная десятка, и безнаказанность ее поразительна. Безнаказанность выпустивших погромное произведение Ивана Шевцова "Тля". Безнаказанность некоторых украинских деятелей... Я был в Киеве и просто поразился тому, как там распоясались. Быстрей, быстрей домой, подумал я, к своим родным погромщикам!

Полная безнаказанность, повторяю, выпустивших такое произведение, как "Тля", и безнаказанность, к примеру, не выпустивших талантливое произведение И. Константиновского "Срок давности". Это антифашистское произведение было названо в отделе прозы издательства "Советский писатель" националистическим. В стенной газете издательства было даже написано, что проявлена бдительность в борьбе с сионизмом... Сейчас это произведение напечатано во многих странах и получило великолепный отзыв общественности.

Нужно наказывать не только за выпуск плохих и вредных произведений, но и за то, что годами затаптываются хорошие произведения!

В 1953 году я написал небольшую статью, которая называется "Вагон молчал". Пьяный дурак разглагольствовал, а вагон - молчал... Меня интересует не дурак-расист, а молчавший вагон: почему люди молчали? Я попытался сделать анализ этого. Но вот уже двенадцатый год не могу опубликовать эту статью.

Я думаю, что этот факт сам по себе также свидетельствует о неблагополучии в этом вопросе. . . Когда с трибуны писательских собраний звучит критика в адрес руководства, безответственные личности (а в Союзе писателей есть безответственные личности, которые всегда готовы на чужой спине, на чужом промахе лезть в рай)... безответственные личности говорят, что писатели не хотят партийного руководства. .. Мы все вот уж какой год питаемся слухами, ибо они для наших редакторов -руководящие указания. Мы слышим: Егорычев сказал то-то, Демичев сказал то-то, Павлов шумел так-то. Это что — партийное руководство?! Мы устали от дерганья и шараханья... (Аплодисменты.)"

Я спустился вниз, в ревущий зал, который аплодировал мне дольше, чем я того заслужил. Демонстративно. В конце-концов, «смежил руки», как говаривал Галич, и властный президиум

Аплодировали, строго говоря, не мне. Выздоровлению от немоты. От подлого страха. "Умирают в России страхи",— пророчествовал Евтушенко.

Увы, медленно. Ох, медленно!

Я приткнулся тут же, у сцены, сбоку, на откидном стуле. Рядом со мной оказался Николай Корнеевич Чуковский, благородный человек, талантливый переводчик и прозаик, сын Корнея Чуковского, который сумел даже в самые страшные годы, подобно Шварцу, сказать людям правду. . . Сползая на самый край сиденья и загораживая меня так, чтоб из-за стола президиума не могли увидеть, Николай Чуковский трогательно, по-отечески гладил и гладил мою руку, лежавшую на подлокотнике, и повторял почти беззвучно:

Что теперь Демичев скажет? Что теперь Демичев скажет? Что теперь Демичев скажет?

А лицо его, обращенное к столу президиума, оставалось каменно-невозмутимым; от меня, соседа его, отрешенным.

Наконец поднялся со своего места секретарь ЦК Демичев, гладколицый, малоподвижный, подтянутый, как офицер. Средних лет, такого возраста обычно секретари университетского парткома. "Инженер-химик",— сказала Полина, это почему-то меня обнадежило.

Он окинул острым взглядом недисциплинированную, все еще ревущую «галерку» и… сказал, что мы, коммунисты, и в самом деле рано прекратили борьбу с антисемитизмом. Антисемитизм еще гнездится...

— За юдофобство надо исключать из партии! -вскричал, стуча клюкой, старый большевик Ляндрес, издатель, некогда помощник Серго Орджоникидзе, сидевший, наверное, во всех российских тюрьмах.

— Правильно! – негромко подтвердил секретарь ЦК партии, ответственный за идеологию Советской страны.- За антисемитизм надо исключать из партии...

Хотя я пишу эти слова по памяти, но они точны; их слышали к тому же тысяча двести писателей Москвы, писатели всех поколений, трагики и юмористы, комедиографы и куплетисты, несколько прозаиков из Ленинграда и других городов – все, прилетевшие на собрание...

Секретарь ЦК говорил о необходимости борьбы с антисемитизмом долго и, казалось, страстно.

Спустя неделю Демичев повторил это перед учеными и студентами Московского университета, затем еще в одном учреждении, и тогда разом прекратились пересуды наших доморощенных черносотенцев о том, что он "вынужден был это сказать"...

За сценой стоял телефон. Едва Демичев кончил, я позвонил Полине, которая ждала моего звонка ни жива ни мертва.

- Все в порядке!—шептал я, прикрывая трубку рукой и принимая поздравления подходивших к телефону куда-то звонить инструкторов ЦК партии, корреспондентов "Правды".— Все в порядке' Прошла неделя объятий и поздравлений. Старушка переводчица рыдала у нас дома, говоря, что Демичев меня спас. А.не то бы...

Стояла поздняя осень. А солнце сияло так, что казалось: впереди не зима с русскими воющими метелями, а теплынь, время отпусков...

-Господи,—шептала Полинка,- неужели сына избавят от желтой звезды — пятого пункта.

Я верил да! Наступает новая эра...

Глава седьмая.

Неделю спустя меня вызвали в Московский горком КПСС Навстречу мне поднялась заведующая отделом культуры Соловьева, коренастая, с кудряшками,

уютной домашней приветливости женщина. Улыбнулась, как дорогому гостю, поправила свой белый, из тонкого кружева воротничок. Сказала с улыбкой, мягко, как предлагают отведать пирог:

- Признайтесь, что вы погорячились.

- Что?

- Ну... что ваша речь... Об антисемитизме. . . О Василии Смирнове... Все это... вы просто погорячились. А теперь одумались... Так и напишите: "погорячился»

Лицо ее чем-то напоминало лицо Карповой, позднее понял: мягкой округлостью и вымуштрованной улыбчивостью чиновницы, которая каждый день вынуждена общаться с деятелями культуры, а их, пропади они пропадом, лучше не сердить. Приятное, с ядреным румянцем лицо источало радушие и готовность в конце концов простить: кто же не ошибался! Мужчина с непроницаемыми угольными глазами, молчавший в своем углу, сказал жестко, что у меня не было никаких оснований обвинять кого бы то ни было в антисемитизме, которого, как известно, у нас нет. Тем более русского писателя Василия Смирнова, который вот уже пять лет руководит интернациональным общесоюзным журналом "Дружба народов"...

- Что же получается по-вашему? Кто у нас руководит?

Добродушное лицо Соловьевой еще более подобрело; вот видите, говорило оно, что вы наделали, а мы от вас требуем всего только сказать: "Помилосердствуйте, братцы, погорячился..."

Но, как ни странно, мягкое лицо Соловьевой вдруг вызвало в памяти самое жесткое, каменное лицо, которое я когда-либо видел. Горьковская Васса Железнова сует мужу зелье и требует:

- Прими порошок. Прими порошок. У тебя дочери невесты. Не доводи до суда. Прими порошок. .

Мужчина с непроницаемыми глазами сказал резко, что я произнес неправильную речь. Никому она не нужна. Более того, вредную речь. Она льет воду на мельницу…Чью мельницу, он не сказал: но всегда, когда говорят про мельницу, дело плохо. Сейчас начнут кричать. После мельницы всегда кричат... И я обратил свой взор к единственному человеку в этой комнате, которого я знал хорошо, к Виктору Тельпугову.

Тельпугов относился ко мне с приязнью и как-то даже признался (ох эти застольные признания!, что он меня любит. Мы и в самом деле подружились после туристской поездки в Скандинавские страны, где я, по его выражению, спас честь русских писателей.

Произошло это вначале в Осло, на встрече с норвежскими литераторами, которых наши штатные ораторы привели своим пустословием в полное изнеможение, и мне пришлось встать и, нарушив программу, подойти к карте и рассказать, где и как погибли мои друзья-летчики, освобождавшие Норвегию от фашизма.

И вторично — в Хельсинки, где мы собрались в соседнем с отелем леске поговорить с профсоюзной прямотой о своих делах. Так сказать, на маевку. И вдруг на нас выскочил из зарослей смертельно пьяный финн. Огромный, руки до колен, на одной руке не хватает нескольких пальцев; видно, полный воспоминаний о русско-финской войне...

С той поры Тельпугов называл меня своим другом, а однажды, когда горком долго раздумывал, пускать ли Свирского на встречу с престарелым каноником Киром, горячо сказал, что вполне можно пустить.

И меня пустили. И я даже с Киром обнимался. И даже смог убедиться в том, что геройский мэр Дижона, несмотря на свои 94 года, абсолютно в здравом уме. Обнимался он со мной, а поцеловал молоденькую переводчицу "Интуриста"...

Словом, поверил я, что Тельпугов если не мой друг— так верный товарищ, и потому сейчас, в тесной комнатке Соловьевой, где для встречи со мной собралось зачем-то столько народу, глядел на него выжидательно.

Но Тельпугов молчал: молчал, отведя от меня глаза, и тогда, когда заговорили, повышая тон, "про мельницу".

Я принялся рассказывать о Полине, о себе, о Фиме... Но вскоре замолк, заметив на круглом и улыбчивом лице Соловьевой так хорошо знакомую мне напряженную, сводящую скулы, стыдливую зевоту Поликарпова: "Ах, евреев..."

К тому же Соловьева куда-то заторопилась,— шутка сказать, она ведь руководила всей культурной жизнью Москвы.

Мы вышли с Тельпуговым на улицу, я спросил недоуменно, что произошло. Секретарь ЦК партии Демичев - подумать только! - секретарь ЦК КПСС по идеологии, второй человек после - чуть не вылетело из меня наше домашнее словечко: «бровастого», да спохватился во время, – второй идеолог после Брежнева публично заявил одно, а улыбчивая чиновница Соловьева, которая находится на иерархической лестнице значительно ниже, совсем другое. Прямо противоположное. Дисциплинированная осторожная чиновница и... жаждет лавров гоголевской унтер-офицерской вдовы, которая сама себя высекла?

Что стряслось?

Тельпугов долго проверял ладонью, не накрапывает ли дождь, надел плащ, круглую шапочку, похожую на пасторскую, наконец ответил вяло, что опасаются пролить воду на мельницу...

- На чью мельницу, черт возьми! - вскричал я так, что корректный милиционер, прохаживающийся возле горкома, кинул на меня изучающий взгляд.

- ...На мельницу этих...- сказал Тельпугов, останавливая жестом такси,— сионистских элементов. - И доверительно приблизив ко мне лицо: - Есть сигналы. Некоторые евреи хотят уехать…в...Израиль. Будто им тут плохо. Потом молодежь. Танцует у синагог. Демонстративно. Языки распускают, мол, их не берут... туда-сюда... Горком в опаске: твоя речь — вода на мельницу... И, хлопнув дверью такси, сделал ладонью за стеклом круговой жест мельничного колеса.

…Каждого своего знакомого я просил теперь об одолжении: найти мне мельника, т.е. сиониста. Или просто еврейского националиста; пусть даже без всяких философских "измов". Хоть малограмотного. Но чтоб мечтал уехать в Израиль...

Я хотел понять, кого это в горкоме так боятся. Весь народ СССР… все двести миллионов держат в напряжении. Может быть, в самом деле появилась какая-то серьезная опасность?..

Недавно я говорило с одной учительницей младших классов, которая исступленно доказывала, что даже в идейном грехопадении Луначарского виноваты евреи. Оно началось тогда, когда он женился на еврейке Розенель.

Я запомнил лицо этой учительницы, ее манеру говорить: давно не встречал зоологических антисемитов в химически чистом виде.

Но ведь возможны антиподы? Нет, надо в конце концов самому руками пощупать. Что это за люди?

Наконец один из моих знакомых примчался радостный.

- Есть! Настоящий!.. Александр Вайнер. 29 лет. Техник по наружному освещению города. Разговаривал о нем с рабочими, которые ставят мачты. Когда о бабах разговор, краснеет. Прораб сказал: : "Какой он еврей? Еврей - это либо деляга, либо ученый, мудрец. А это что? Техник. Плащик выцветший. "На лапу" не берет. День-деньской на морозе. Таких евреев не бывает..."

Но - неправда. Дома библиотека о евреях. Все мысли - об еврействе. Словом, националист по всей форме. Не пустят в Израиль, говорит, уйду через границу... Звать?

У двери обернулся и, потоптавшись неловко, сказал:

- Одно условие у него. Он будет предельно откровенен. Но чтоб никакой пропаганды. Перевоспитывать, уламывать — чтоб этого не было...

Появился парень, казалось, совсем юный, худющий, представился тихо: "Саша". Снял обвисавший на нем, как на вешалке, длинный плащ. Взглянув под ноги, на коврик, попросил тряпку. Тщательно вытер о сырую тряпку ботинки. Ботинки на нем серьезные, из грубой кожи, на толстой подошве из пластика, неизносимые, ботинки прораба, геолога, землепроходца, которому шагать и шагать.

Неслышно прошел в комнату, сел на краешке стула, застенчивый, не знает, куда руки деть, то на колени положит, то локти ладонями обхватит, словно холодно ему; кисти рук узкие, пальцы узловатые, с обкусанными ногтями.

Знакомый, который привел Сашу, сказал, уходя, что Саша с моим выступлением знаком. Потому и явился...

— Да, знаком,- подтвердил Саша; голос у него тоже тихий, чуть вибрирующий, как у юнца.- И -простите за то, что я так... возмущен вашей речью. Вы поступили... сгоряча. Дали волю чувствам. Никому это не нужно.

Я как раскрыл рот от изумления, так и остался сидеть с раскрытым ртом. Вот тебе и ария мельника'.. . . . "сгоряча. .. возмущен". . . Он что, у Соловьевой работает? На полставке. Или. … противоположности сходятся?..

- Ч-черт возьми!- наконец я обрел дар речи.- Почему не одобряете? Вы, убежденный националист, каким вас представили. Можете сказать честно, открыто.

Саша подобрал ноги под стул, побагровел, видно, деликатный человек, не собирался меня корить, изобличать. Но так уж пошел разговор...

- Сеете иллюзии, — помолчав, ответил он. - Даете людям надежду. Еще речь. Еще раз. Напряжемся.

Эй, ухнем!.. И сошла Россия с мели юдофобства. Зачем сеять иллюзии? Люди верят. Так хочется верить. А надежд нет. Дорог нет! Допустим, даже с одной мели стащите, тут же на другую сядем. Пути обмелели. Россию не стронешь. Сидит прочно...

Я взглянул на его исступленное лицо. Черные курчавые волосы мелкими, почти негритянскими колечками спускались к подбородку редким кустистым "пейсообразием".

Сейчас в городе немало бородатых юнцов. Борода на двадцатилетнем всегда кажется нарочитой. Порой противоестественной. А здесь она была, видно, принципиальной.

"Я - еврей* - словно бы кричал он. — Не нравится? И прекрасно".

И слова были исступленно упрямые, негодующие. - Куда зовете?. . Зачем?. . Только себе вред. Вам сейчас так дадут, что вы будете всю жизнь раны зализывать. - Почему?!

- История... - Он снова усмехнулся, и печаль проглянула в его жгуче-черных глазах, потерявших вдруг острый юношеский блеск, ставших глубокими и тускловатыми; поистине вековой печалью затуманились.- История вопроса. Я изучал ее. К примеру, крещеный еврей Григорий Перец (тоже, как видите, Григорий) обсуждал с декабристом Пестелем план разрешения еврейского вопроса. И был немедля сослан в Сибирь. В рудники.

За то, что обсуждал. Другой вины ему не вменяли. ..

Еврей и обсуждал - этого достаточно... Николай 1, сослав Григория Переца, тут же и решил еврейский вопрос. По-царски. Он "забрил лоб" евреям... равноправно, по 25 лет на брата; впрочем, у евреев, по сравнению с русскими, появились еще и преимущества: служба в малолетстве. Кантонистами. Ваш прадед был кантонистом?.. Вот видите. Помните, у Герцена... Жиденят ведут! . . Восьми-девяти лет от роду. . . Этапный офицер жалуется, что треть их осталась по дороге, половина не дойдет до назначения... мрут, как мухи. Чахлые, тщедушные, по десять часов принуждены месить грязь да есть сухари…

Герцен на что не нагляделся, а тут чуть в обморок не упал. Ни одна черная кисть, говорит, не вызовет такого ужаса на холсте; мне хотелось рыдать; я чувствовал — не удержусь...

А дальше. Что ни год, то жидам подарок.

1876 год. Студенту Саше Биберталю дают пятнадцать лет каторжных работ. За что? Стоял у Казанского собора, внутри которого шла панихида. На вопрос председателя суда: "Как же это вас без всякого повода взяли?" Саша ответил: "Видите ли, у меня пальто потертое, и я с виду смахиваю на студента. .. "

Еврею можно дать ни за что ни про что и пятнадцать лет каторги. Не стой у забора.

В Киеве в 1879 году по настоянию военного прокурора Стрельникова казнили несовершеннолетнего студента Розовского. За что? Читал прокламацию и — подумать только! — не сказал, кто ему дал.

Еврея можно и застрелить. Запросто. Даже мальчика. И лишь за то, что не наябедничал. Не продал.

А еще не было даже специальных законов о евреях. Пока что чистая самодеятельность чиновников.

А вот когда явился Александр III — благодетель. . .

Я засмеялся, поблагодарил Сашу, сказал, что про Александра наслышан.

Саша мрачно разглядывал свои ботинки. Сказал тихо, без улыбки:

-Зачем же — спрошу еще и еще! — обманываете людей? Сеете надежду?.. "Преодолеем..." "Прорвемся, озарим кострами святую Русь..." Это все равно что голодной собаке на улице посвистеть, - она пойдет за тобой, а потом перед ее носом дверь захлопнуть... Куда вы зовете? Находить общий язык с этими сытыми жлобами? Сталинистами? Уголовниками? Христопродавцами?.. Чего ждать?

Лицо его стало жестким, я поверил вдруг тому, что он пойдет через границу, на верную смерть, да он и сам заговорил об этом, видно, только тем и жил, может быть, лишь потому и пришел ко мне с тайной надеждой:

- Как выбраться отсюда? Я бы в Израиле навоз убирал. Болота осушал. Но - равноправным. А?..

Я молчал, и он обмяк, теребя нервно кустистую бородку.

- Конечно, пришел не по адресу.— И вдруг вырвалось у него каким-то свистящим шепотом: - Но адреса-то нет!.. Нет! Блукаешь по городу, как письмо без адреса. Пока в мусор не кинут...

Я спросил его о семье...

Отец был большевиком, забрали в сталинские лагеря, Саша жил в нищете, с больной матерью, которая билась как рыба об лед. Мечтал стать юристом, готовился понять, почему при разработанной системе соцзаконности возможно полное и глухое беззаконие. Увы!..

-И теперь я — еврей, и только еврей

Так мне кричал когда-то мечтавший об академии летчик, которого, с оторванной рукой, увозили в госпиталь:

Скажи ребятам, что теперь я - раненый, раненый!..

Саша усмехнулся желчно:

- Равноправие...

Представьте себе соревнование пловцов - на равной основе. Что бы вы сказали про такое равноправие? Одни плывут налегке, другим привязывают к ноге гирю, от двух килограммов до пуда, если они евреи, и вот заплыв.

На равной основе. Осуществляют права, предоставленные Сталинской Конституцией.

И жаловаться не велят. Жалобы, говорят, не принимаются

Нет уж! С волками жить — по-волчьи выть. . .

Я торопливо поискал на полке Золя, нашел нужное место, прочитал, что осознавать себя только евреем, только немцем, только французом, только русским... это возвращение в леса... Атавизм. Недостойная XX века игра на первобытных страхах, мифологии, расовом чванстве...

- ...Это... рефлекторный уровень, Саша, - жить лишь оскорблениями. От оскорбления до оскорбления. От столба до столба, в который ты, как начинающий велосипедист, врезаешься со всего размаху.

Мир тогда неизбежно сужается, заслоненный столбами виселиц и газовыми печами, и ты сам не

замечаешь, как оказываешься в глубоком колодце. Откуда и небо с овчинку...

Об этом вся история кричит. Если уж изучать ее, так изучать.

А вот... о твоих личных врагах, Саша! "Использовать народное негодование... натравливать обездоленных на евреев, как на представителей капитала, могут только лицемеры и лжецы, выдающие себя за социалистов, их надо изобличать и заклеймить позором..." Твой национализм, Саша, - это не мысль, не мировоззрение. Это — синяк. Остается после сильного удара.

- Простите, и это - Золя?- спросил он с едва уловимой и недоброй усмешкой: мол, еще один теоретик на мою голову!.. Я отложил книгу, рассказал о своем дяде.

Мой дядя работал с Орджоникидзе. Когда Орджоникидзе застрелился, дядю арестовали, и Каганович объявил в Наркомтяжпроме: "Свирский -международный шпион. Он расстрелян".

И вот в 1954 году дядя вернулся. Худ, в чем душа держится. В кургузом пиджаке. С "конским" паспортом в кармане, в котором сказано, куда можно ступить, куда нельзя. Сели мы с ним за стол. Вдвоем. По-родственному. На столе бутылка водки. Спрашиваю, что было самым трудным.

«Главное - не озлобиться, сказал. Не потерять себя. С одной стороны, конвой огреет прикладом, с другой - уголовники глумятся: "Эй, советский! Тебе, как советскому, приклад выбрали полегче?.. " Не озлобиться. Тем только и жили...

Товарищ его по тюремному вагону, отец поэта Карпеко кинул под колеса вагона во время посадки записку на папиросной коробке. Что написал жене? Какая была кровная забота? Может, в последние дни 5 жизни: "Молю, чтоб дети не выросли в злобе".

- Прости, Саша, что я говорю тебе "ты". Отец твой, видно, был из той же породы революционеров. А ты? Кем ты стал?

Мне вспомнился вдруг участковый на улице Энгельса, который заглядывал к нам в окно. "Евреев бьют чем ни попадя. Должны же они что-нибудь предпринять. Люди - не железо".

И вот... полное осуществление программы. Парень готов рвануться на колючую проволоку, на выстрел. ..

- Отцы - это другой век, - тихо возразил Саша.

Я достал из стола фотографию Полины, какой она была лет десять назад. Красные деревенские щеки. Стрельчатые брови. На фотографии она моложе Саши. Показал ему фотографию.

..- У этой женщины - она почти твоего поколения... гитлеровцы убили всю семью. Отца, мать, брата. Стариков. Всех. Затем ее не брали в аспирантуру Московского университета, а потом на работу здесь, в Москве. . . по той же самой причине, по которой гитлеровцы убили всю ее семью...

- А она? — не спросил, скорее выдохнул Саша, подавшись всем телом вперед и широко раскинув ноги в своих тяжелых прорабских ботинках, словно готовясь на поиски ее.

- ...Она сделала после этого для своей страны семнадцать открытий; работала для ее обороны в жутких условиях, порой в противогазе, хотя ее никто не заставлял...

- Ну и что? Поздравьте ее, — сказал он таким голосом, что у меня появилось желание оборвать его, проститься сухо... Посидел молча, успокаиваясь. Его уже все оттолкнули от себя. Не хватает, чтоб еще и я. . .

Кто-то из моих знакомых рассказывал недавно о том, что более всего национальные чувства развиваются в концлагере. Становятся там болезненно обостренными.

Однажды в лагере абхазец-заключенный сказал моему знакомому: "Брат твой приехал". Тот ответил, что у него нет братьев.

- Как нет? - удивился абхазец. — Ты еврей. и он еврей... Все абхазы для меня братья.- И он взглянул на моего знакомого с презрением: "От братьев отказываешься?"

Увы, по-видимому, можно вывести закономерность: максимальный взрыв национальных чувств там, где максимальное угнетение.

— Знаете, сколько у нас якутов? — порывисто спросил Саша. 240 тысяч. У них 28 газет. Марийцев - 500 тысяч. У них 17 газет. Евреев около трех миллионов — на всех один листик в Биробиджане... А Еврейский театр?

- Допустим, Саша, его завтра откроют. Что было бы справедливым. Но туда не пойдешь. Ты не знаешь еврейского языка.

— Изучу! А не пойму - все равно буду на каждом спектакле сидеть. Принципиально. У меня отняли Родину. Вместо Родины мне подсунули мачеху, которая годы рвала мне уши, наконец пол-уха оторвала. .. А теперь злобно указывает на меня пальцем: "Смотрите, он корноухий! Корноухий..." Скоты!.. Уйду я! Хоть босой по снегу, а уйду. ...Возмущаться? Требовать?..— Саша взглянул на меня как на несмышленыша.- У кого требовать? Чем возмущаться? В Тулузе до 1018 года господствовал обычай: в Пасху какой-либо еврей обязательно должен был получить публично пощечину... Потом это отменили. В XI веке. А в России? Отменили?.. Россия страна неупорядоченная, здесь бьют не по датам, в этом вся разница... А уважение к человеку? Правосознание? Мы отстали знаете на сколько? Лет на триста.. . Допустим даже невозможное: вы добьетесь равноправия, такого, как в Конституции, парламента, как в Конституции. А я договорюсь, и его, парламент этот, за пол-литра сожгут...

Подходить к России с европейскими нормами - это, знаете, какой-то писательский сон.

"На Западе - закон, в России — благодать..." Кто у нас уважает закон? Покажите мне хоть одного человека, который уважает закон. Я - техник, прораб, я стою на земле и не видел за свою жизнь ни одного человека, который бы уважал закон.

Так с кем же спорить?.. Может, с нашими а громилами? Громила-шовинист — это всегда задница, которая сидит на твоей голове, - резко и как-то заученно-быстро произнес он. Видно, не раз о том с кем-то спорил.— Задницу можно лизать либо кусать. С задницей нельзя полемизировать.

- Но Россия, извини, не задница. Не будь Сталинграда, Роммель быстро бы проутюжил Ближний Восток танковыми гусеницами. И расстреливать-то было б некого... Говорят, в Палестине были общины, которые закупали уже цианистый калий...

Я продолжаю горячо убеждать его и вдруг ловлю себя на том, что черпаю аргументы лишь из прошлого. Из того, что было...

Но для Саши даже военные годы столь же давняя история, как, скажем, времена персидского царя Кира, когда, если верить историкам, к евреям относились как к людям. Евреи были равноправными. Сто пятьдесят лет подряд...

Да мало ли что было когда-то. В двадцатые годы. В десятилетие зыбкого равноправия. Он-то сам не ощутил этого!

Я ищу аргументы вокруг себя. Сегодняшние. Увы!

И, как человек, которому не уйти от ударов, закрываю голову руками: упрекаю его, по сути, в том, что он молод; даже понятия не имеет о том, что такое равноправие. Я стыжу его напористо, гневно. Но в словах моих нет силы. Необоримой силы фактов. Мне нечего сказать пареньку, который до боли близок мне. И своей гордостью, и своим гневом.

Я хочу только одного чтоб он не погиб. Не бросился на пограничную "колючку", как бросались отчаявшиеся евреи на колючую проволоку Освенцима.

Я-то ведь знаю, что такое, скажем, граница возле Батуми, "фальш-граница", в восемнадцати километрах от настоящей.

Сколько таких саш взяли там, когда они думали, что спасены...

Саша слушал, покусывая ногти, затем резко поднялся, застегнул молнию на куртке, давая понять, что визит окончен. Сказал с иронической издевкой:

- Ну что ж, клеймите, изобличайте! Вместе с Золя. Им нужен такой человек. Во имя будущего. А я живу во имя настоящего. Ибо после газовых печей нот будущего. Есть только пепел. Золя отравили угарным газом. И никто не был виноват... С вами покончат иначе. Вот и вся разница...

Я вскочил на ноги, намереваясь на прощанье изругать его, как мальчишку, который отчаялся

раньше, чем сделал первый шаг. Самого себя предал, сопляк! "Надежды нет! Путей нет!" Я сказал жестко: - Значит, все?! Конец?! "Мне на плечи кидается век-волкодав... "

Он поднял глаза, и мне показалось, что я увидел в них какое-то движение, возможность .доверия, разговора. Он спросил почему-то удивленно:

- Вы любите Мандельштама?..

Да. А вы?

Он засветился весь, стал похож на мальчугана, который удрал от взрослых на лесную опушку, закружился на солнце. Продекламировал весело, разведя руками:

Это какая улица?

Улица Мандельштама.

Что за фамилия чертова?

Как ее ни вывертывай,

Криво звучит, а не прямо.

Мало в нем было линейного.

Нрава он был не лилейного,

И потому эта улица,

Или, верней, эта яма –

Так и зовется по имени

Этого Мандельштама.

Мы оба засмеялись. И почувствовали,- что наконец сблизились. Нашли общий язык. Теперь важно не потерять его...

Мы наперебой декламировали Мандельштама. Но, отметил я про себя, разное декламировали. Я басил:

Пора вам знать: я тоже современник –

Я человек эпохи Москвошвея,

Смотрите, как на мне топорщится пиджак,

Как я ступать и говорить умею!

Попробуйте меня от века оторвать, -

Ручаюсь вам, себе свернете шею!

Он тихо читал, глядя на свои прорабские ботинки:

Все перепуталось, и некому сказать,

Что, постепенно холодея,

Все перепуталось, и сладко повторять:

Россия, Лета, Лорелея.

Я перестал его перебивать, и то, что он читал, и его односложные замечания сказали мне о нем больше, чем все другое...

— Многое ли он требовал от жизни, Мандельштам?.. Не больше, чем я...

Немного теплого куриного помета

И бестолкового овечьего тепла;

Я все отдам за жизнь - мне так нужна забота-

И спичка серная меня б согреть могла.

...Тихонько гладить шерсть и ворошить солому,

Как яблоня зимой, в рогоже голодать,

Тянуться с нежностью бессмысленно к чужому

И шарить в пустоте, и терпеливо ждать...

Саша помолчал, взглянул на меня.

– Мандельштам не был так зол, как я. Предсмертные стихи его — это же - просьбы, мольбы. Да он был готов все стерпеть, святой человек... — Саша закрыл глаза, прочитал:

Сохрани мою речь навсегда за привкус

несчастья и дыма,

За смолу кругового терпенья, за совестный

деготь труда...

Как вода в новгородских колодцах должна

быть черна и сладима,

Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью

плавниками звезда.

И за это» отец мой, мой друг и

помощник мой грубый,

Я - непризнанный брат,

отщепенец в народной семье –

Обещаю построить такие дремучие срубы,

Чтобы в них татарва опускала князей на бадье...

Он махнул рукой, на глаза навернулись слезы.

...Долго молчал, отвернувшись; а когда снова взглянул на меня, глаза его были сухи и горестны.

- А чем все кончилось?.. — шепотом спросил он. - Пи-сате-ли... В еврейской истории были такие ученые - просвещенцы. Уповавшие на благородных правителей. Жили мечтой. Стихами— надеждами. Речами - иллюзиями. Кричали: "Не хотим! . . " А тут кричи не кричи, достают из голенища сапожный ножик...

И все!.. "...Воронеж - ворон - нож..."

А ведь Мандельштам был для русской поэзии, может быть, больше, чем Левитан для русской живописи... И что?..- Он сжал руку в кулак, шершавый прорабский кулак.- Анна Ахматова, помните, писала о воронежских ночах Мандельштама: "А в комнате опального поэта дежурят страх и Муза в свой черед..." - И ударив кулаком по колену: - А теперь где его книги? Что изменилось? Убили великого поэта, а потом живут в страхе перед ним всю жизнь. Уж почти все забыли об этом, а сами-то они помнят...

Саша поднялся, видно, на этот раз уж окончательно. Спешил на работу.

— Хотите знать мое мнение? Никогда еще за все время существования России евреи не были так угнетены, как сейчас. Никогда! Даже при Александре 111. Раньше можно было от отчаяния креститься. Сейчас - дудки. То есть - пожалуйста, но отец Паисий паспортами не ведает... Как в стихотворении "Еврей-священник...". "Там царь преследовал за веру, а здесь биологически - за кровь..." Учет жесткий, как в гестапо. Отдельно евреи. Отдельно— неевреи...

Между прочим, система новых паспортов с их пунктами очень помогла гитлеровцам отсортировать евреев. Знаете это? Она способствовала тому, что евреи погибли все. Кого не выдали соседи, того выдавали паспорта.

Но... креститься, бог c ним! Я неверующий. Танцевал-то у синагоги фрейлехс только, чтобы позлить чинуш... Нельзя ассимилироваться!

- Но вы уже ассимилировались! — вырвалось у меня... - Вы живете в русской культуре. Пушкин, Блок, Мандельштам. Здесь ваше сердце

- Нельзя ассимилироваться! - жестко повторял он.- Я могу бредить Блоком, Пушкиным. Могу даже знаться с Лениным и свято поверить, что выход в ассимиляции. А меня палкой по ногам: "Жид! Жид! " Чтоб далеко не протопал... по шляху ассимиляции... Какой уж раз меня отбрасывают как чужеродное тело. Создают несовместимость тканей... При царе хоть была процентная норма. Евреи точно знали, сколько человек примут. А теперь мы полностью отданы на произвол местных антисемитов. Злобных тварей, которые как хотят, так и молотят. Не согласны?.. Ах, в этом согласны.

Наконец, нельзя иметь своей культуры... Нет, нельзя. Не возражайте. Те крохи, то книжное убожество, которое время от времени желтеет, говорят, вверх ногами, в наших киосках, это не культура. Она никого не объединяет. Даже театра создать не решаются. Даже памятника в Бабьем Яру! Как бы памятник не объединил случайно уцелевших. Плачущих.

И - венец полицейского творенья. Апофеоз. Всех под замок. Уехать, уйти от поруганья - ни-ни... А я хочу уехать! - вскричал он, воздев руки, как в молитве.- Зачем меня держат? Чтобы продолжать издевательства? Чтоб не было им конца?

- Вы просили разрешения на выезд?

- Нет! Хлопотали два моих товарища. Их тут же вышвырнули с работы. А на моих плечах мама. Больной, несчастный человек, без средств к существованию... Себя бы я обрек на голод, но маму?!

И вот... вопреки всем конвенциям, вопреки здравому смыслу, сиди, связанный, не смей плюнуть в лицо тому, кто тебя истязает. Мышеловка!

Но все равно. Найду выход. Я буду либо ходить по земле, либо лежать в земле. Ползать по земле я не буду.

Он помолчал, резко повел плечами, словно ему заламывали руки, а он вырывался.

- Извините, что я так-прямо... Но от ваших речей, пусть благородных, пусть искренних, вред.

Оживляете надежды. "Ленин сказал..." Да плевать им на то, что Ленин сказал. С высоты Спасской башни. Вы что, сами этого не видите?! Что? Не всем плевать?.. Да вы, простите, вреднее самого заскорузлого раввина-ортодокса, который заклинает ждать Мессию. И не двигаться... Вы заклинаете ждать не Мессию. Равноправия. Ждать сколько тысяч лет?! Когда спасение - вот оно... Три часа полета, и тебе никто никогда не скажет "жидовская морда". Не крикнет: "Убирайся в свой Израиль! "Ты уже, слава богу, убрался... Впрочем, может быть, иы правы, когда-то будет судебный процесс эпохи, и на нем будут судить тех, кто превратил идеи интернационализма в писсуар, в который мочатся

политические деятели, философы, писатели, газетчики, все, кому не лень...

На этом процессе станут по всей справедливости судить Сталина, Хрущева. И всех прочих горкиных - егоркиных... Или... как их там? Егорычевых?..

Но когда это будет?! XX век - так сложилось - век национализма. В огне — весь мир. Азия.. . даже смотреть страшно... вся кровью залита. Африка в корчах. Всякие чомбе рвут друг у друга власть, продаются ради этого кому угодно... Арабы стремятся заполнить Африку антисемитской литературой, чтобы натравить на евреев еще и черных. Россия тут, кстати, ни при чем?..

Немцев уважают. Считаются с ними. Когда они — нация... А когда они — немцы Поволжья?.. Национальное меньшинство. . . Пинком на баржу да вниз по матушке по Волге...

Украинцам вольготно. Бандеровцами их не попрекают, и справедливо. Нация!.. Нация - не какие-то отщепенцы.

А калмыки? Чеченцы? Ингуши? Обрусевшие греки и турки? Крымские татары? Курды? Национальные меньшинства... Потому, пожалуйста, в вагон. И — адью!..

Мне смертельно надоело быть меньшим братом, у которого нос как раз на уровне чужих локтей. Кто ни двинет локтем, у меня нос в крови. Я хочу быть национальным большинством. Всего только! В век национализма - я хочу быть национальным большинством.

Он сунул мне руку, жесткую руку рабочего, и ушел быстро, не оглядываясь...

Я долго сидел один, недвижимый, в густеющем сумраке вечера, угнетенный этой встречей.

Пришла Полина; чуть приоткрыв дверь, удивилась тому, что накурено, застучала на кухне дверцами шкафов. Почему не вошла, как обычно, не рассказала о своих опытах над митурином? Меня, занятого своими мыслями, это, увы, не насторожило. Не обеспокоило.

Я не шелохнулся. Всю жизнь я писал о молодежи. Думал о молодежи... И вот жизнь столкнула лицом к лицу с молодежью, которая в страшной беде. В отчаянии...Что смогу сделать? Смогу ли кого спасти? Хотя бы Сашу?

А ведь болезнь зашла далеко.. . Как у печеночника бывает во рту горьковатый привкус, как у язвенника, случается, металлический, как у сердечника вдруг отдает в лопатку, так и у человека, которого усиленно "заталкивают" в нацмены, оскорбляют как нацмена, порой лишают куска хлеба как нацмена, появляются свои симптомы, свой болезненный "глаз" на окружающих.

- Не татарин? Не украинец? Не еврей? Не узбек? Но из наших?

Был у нашего поколения такой взгляд? Хоть когда-либо?. .

Я учился на самой окраине Москвы, где только что возвели "Шарикоподшипник". Моими школьными товарищами были дети станочниц и уборщиков — вдохновленная учебой голытьба, — да мы просто не знали, кто какой национальности! . . Лишь после войны, когда мне рассказывали о трагической судьбе одноклассников, я с удивлением узнавал, что один из них был, оказывается, наполовину немцем, другой — поляком. Пожалуй, только о сумрачном Мише Ермишеве никто не забывал, что он не русский: у него были бицепсы борца и кавказский темперамент; как что — Мишка мог темпераментно съездить по скуле. . .

И ныне, когда я пишу эту книгу и мне надо сообщить для полноты картины, например, что - такой-то русский, а такой-то армянин или еврей, я каждый раз делаю усилие над собой, специально вспоминаю, кто по национальности мой друг или недруг: в нашей жизни водоразделом могли служить человеческие качества, политические взгляды, позиция в том или ином деле, что угодно, только не национальность.

И так по сей день, даже после всего, что стряслось в нашей жизни; война с гитлеризмом, и. . . довоенное ребячье братство выработали стойкий иммунитет; мы глотнули в юности воздуха равноправия и тем крепки...

А оказывается, может быть иначе. Совсем иначе.

Что делают с еврейской молодежью?! С тем же Сашей Вайнером!

Да почему, в самом деле, еврейской? А какой еще? Какой, если не еврейской?

Еврейско-русской? Промежуточной? Межеумочной? Ни в городе Богдан, ни в селе Селифан?

Западные ученые, исследуя подобные вопросы, ввели в свой обиход термин "маргинальная личность" (marginal man). Личность на грани различных национальных культур.

У маргиналов свои сложности. Свои причины, свои предрассудки; вместе с тем знание не только лишь одной национальной культуры, как легко понять, не обедняет человека, а обогащает.

Тут другой случай. Саша никакая не маргинальная личность. Большевистские призывы к ассимиляции в его семье, казалось бы, осуществились. И давно.

То были споры дедов и прадедов. Ленина и бундовцев. Бунда и Жаботинского . А. Луначарского и Xаима-Нахмана Бялика. А не Саши.

Саша не говорит по-еврейски. И о еврейской культуре он слышал главным образом лишь то, что ее стирали с лица земли.

Он — человек русской культуры. Влюбленный в русскую культуру; более того, знающий ее наверняка лучше наших литературных русопятов, как правило, невежд...

Он, как и я, скорее всего, еврей не по национальности.

Он, как и я, еврей по социальному положению.

Пока что...

Какие же удары надо принять на себя, сколько незримых кровоподтеков приобрести, в какую ярость прийти, чтобы повернуться лицом к незнакомому языку, незнакомой культуре, далекому и раскаленному небу...

"Зов крови", - говорят в таких случаях националисты.

Да, крови, если принять поправку гениального Юлиана Тувима: не той крови, которая течет в жилах, а той, что течет из жил...

Загонять молодежь, у которой родной язык - русский, русскую из русских по традициям, образованию, культуре, по духу самому, загонять в "бездуховное гетто (бездуховное, ибо другого духовноrо мира, кроме русского, у большинства из них пока нет), гнать туда растлевающей души процентной кормой в вузах, введенной Александром III, ограничениями по службе, тычками в печати, жестокими сталинского почерка расправами, бездушием, насмешкой, просто пренебрежением, загонять ее, как клейменый скот, в племенные загоны - это не ошибка, не чиновничья тупость или чиновничье рвение — это расизм.

Расизм не перестает быть расизмом и в красной облатке...

Впрочем, если еще есть на Руси молодежь, говорящая и думающая на идиш, хотя я почти не встречал такой, если она есть, то по какому праву ее держат под прицелом в Советской стране, где вот уже полвека прокламируется культура "национальная по форме и социалистическая по содержанию"?

По какому праву и ее официально, отметкой в паспорте, загонять в племенные загоны?

Да разве — в загоны? Над загонами есть небо. Есть дали. А тут...

Такого действительно никогда не было. Никогда!

Сашу Вайнера и его товарищей, фигурально выражаясь, загнали в угол, как восставших матросов на броненосце "Потемкин", хотя ребята и не восставали вовсе, они только хотят жить, как люди,— загнали в угол и, также как и матросов, накрыли брезентом, чтоб не видели неба, перспектив роста, будущего...

У царей и гитлеров здесь обычно следовало: "Пли!"

А сейчас "Пли!" сказать не решаются (а как же марксизм-ленинизм, а международное рабочее движение?), так и держат под темным и душным брезентом дискриминации и унижения, пока люди не задохнутся, не начнут от удушья бредить - кто бегством, кто петлей.

А кто и плюнет на все. На идеи, на людей. Попросит пощады. Один раз живешь...

Тогда край брезента, пожалуй, приоткроют, покажут народу. Вот они какие. Эти Мойши Моисеевичи и Янкели Ароновичи. Обязательно так и напишут. Как никто и никогда их не зовет. Даже жены. Даже престарелые родители, окликающие своих детей на русский лад — Мишами и Яшами. Пропишут точно, как в метрике. Чтоб не было сомнения, о ком речь. А как же!

А одновременно (общественность обеспокоена! ) растут, как грибы, негласные, облеченные доверием высокие комиссии, которые озабоченно прикладывают к брезенту уши: под брезентом, видите ли, иные зубрят чужой язык иврит, а в праздник Симхестойра у синагог танцуют фрейлехс, хотя девяносто девять из ста не знают ни что такое Симхестойра, ни что такое фрейлехс... Почему танцуют? А?

Озабочены власти. Ну просто так озабочены...

Одновременно происходит и другое, до чего властям, естественно, нет дела.

По меткому выражению социолога Дороти Фишер, американское общество ставит юношу-негра в психологической лаборатории в положение животного, у которого хотят вызвать невроз: его воспитывают в духе верности непререкаемым национальным идеалам и не дают возможности жить согласно им.

Мы удивляемся психическим травмам и ранним инфарктам у наших знакомых с незримой желтой звездой на груди; врачи покачивают головами, обнаруживая у них катастрофическую, не по возрасту, изношенность нервной системы и сосудов.

А ученые, исследующие опустошающее воздействие расизма на людей, уж давно ничему не удивляются. Они знают, что нередко категорический отказ приобщить к равноправию, откровенный расистский мордобой плантатора переносятся человеком легче, чем половинчатое, полупрезрительное приобщение.

Оскорбительное существование на положении гражданина второго сорта, предостерегают ученые всех континентов, вызывает у человека постоянное внутреннее беспокойство, порой чувство оторванности от людей, отчужденности, тупика. "В своих крайних формах,- убеждает нас, в частности, крупнейший социолог Стоунквист,— это ведет к душевному расстройству и самоубийству". Но кто в высоких комиссиях слыхал про Стоуиквиста и других серьезных социологов? Да и нужно ли их знать? Не евреи ли они?

Да и когда это было, чтоб, постреливая в людей, думали об их здоровье? Это было бы противоестественным...

Озабочены власти. Совсем иным озабочены. Морщат лбы члены комиссий.

Хотя, казалось, чего проще: той же державной рукой, которой был наброшен некогда на юность - именем Сталина - позорный брезент и тем самым постепенно выжигалось на душах тавро пятого пункта, тавро второсортности, этой же самой державной рукой сорвать и отбросить прочь затмивший горизонты, вызывающий удушье брезент расизма.

И расправить свои высокие государственные лбы...

Нет, пузырится, "дышит" расистский, имени Сталина - Хрущева - Брежнева брезент над "последними среди равных", как с горьким юмором называют себя молодые обладатели пятого пункта.

И высокие комиссии по-прежнему толкутся подле, прикладывают снова и снова к брезенту уши, исследуют, как устранить следствие, не устраняя причин... Ибо следствия болезненны, а причины какие тут могут быть сомнения! здоровые...

И года не прошло – мне позвонили: покончил жизнь самоубийствой Саша Вайнер. Чтоб не не пугать домашних, он ушел в парк культуры и там повесился на суку березы. Когда я приехал в морг, труп был накрыт простыней, виднелись только грубые, на толстой подошве ботинки — ботинки геолога, строителя, землепроходца.

Товарищи Саши показали мне тетрадку, в которой были торопливо записаны стихи,— чьи-не знают, взял откуда-то Саша… Поэта Чичибабина, говорите? Русский , а его-то за что допекли?

«Мне книгу зла читать невмоготу,

а книга блага вся перелисталась...

О, матерь Смерть, сними с меня усталость,

покрой рядном худую наготу. ..”

Саша, бредивший отъездом, в Израиль, был доведен до такого состояния, что даже старенькой и любимой маме своей оставил записку, в которой советовал, если ей будет невмоготу, последовать за ним...

Товарищи Саши решили не показывать матери этот документ ужасающего, беспредельного отчаяния сына, но прокурор, разбиравший дело о самоубийстве, отдал ей. Закон есть закон.

Вовсе не через год, а тотчас, едва за Сашей закрылась дверь нашей квартиры, прозвенел телефон. Механически звучный, как колокол, голос объявил, что завтра, в десять ноль-ноль, меня ждет партийный следователь. Я с силой бросил трубку на рычажки. Озабочены власти. Так озабочены...

Глава восьмая.

Все эти годы я жил в тревоге за Полину. Не случайно же ее пропустил часовой с автоматом в недра неведомого военного института в погромном пятьдесят первом, когда до этого ее отгоняли с бранью от бачка, в котором варилась вакса.

Геббельс называл годы, когда евреев в Германии еще не уничтожали, а лишь бойкотировали, годами «холодного погрома»

На улице бушевал тогда "холодный погром,» вот-вот должен был начаться, снова начаться, "горячий", а Полину взяли – и куда?

Я места себе не находил, узнав, что достаточно проработать за дверями этого института немногим более пяти лет - и пенсию станут выплачивать на десять лет раньше.

Трудовому человеку ничего не дают даром. На десять лет сокращается время до пенсии. А на сколько сокращается жизнь?

У меня появилось почти физическое ощущение, что я проводил Полину в какой-то "холодный" Освенцим, где уничтожают не мгновенно действующим "циклоном-Б", а другими ядами, которые убивают постепенно.

- Ты можешь предложить иную работу? - деловито спросила Полина, когда я высказал свои опасения.

-Лучше мы будем голодать! - взроптал я.

Ответом меня не удостоили.

Однажды я нашел на Полинином столе перевод статьи из швейцарского химического журнала. В статье приводились данные о новом полученном за границей веществе, четверти стакана которого достаточно, чтобы отравить целый океан.

За статьей приходил какой-то желтый, с впалыми щеками, полковник. Он сказал мне, чтоб я берег жену; она сейчас представляет для обороны страны ценность, возможно, большую, чем несколько танковых армий.

- Спасибо, несколько ошарашенно ответил я.-Наконец у меня будет стимул...

Проводив его, я долго стоял у двери, охваченный горестными мыслями. Возможно, именно в те самые годы, когда наши газеты вопили о евреях отравителях, Полина вместе со своими товарищами спасала Родину от подлинных глобальных отравителей, готовивших химическую войну.

Спасала, невзирая на ежедневную дозу дополнительной отравы, выплескиваемую в лицо "Правдой", "Известиями" и другими газетами, которые она, бегло проглядев и сморщив свой маленький нос, как от вони, стелила в клетки подопытным морским свинкам, так любившим свежую прессу.

Мир, этот ослепленный Полифем, добивал Полину, как добил уже ее родных. Так врачи-психиатры, случается, лечат безумцев, которые бьют и кусают своих избавителей.

Она спасала отравленный ложью, спятивший мир, не щадя себя.

Мне позвонили, чтоб я приехал за женой. Немедля!.. Нет-нет, жива, но...

Я долго ждал у подъезда, где стоял часовой с автоматом. Часовой, деревенский парнишка, узнав, кто я, взглянул на меня сочувственно. И даже устав нарушил, вступил со мной в разговор, чтоб легче было ждать.

Полину вывели под руки. Лицо ее было раздуто, как шар, и покрыто у глаз и висков какой-то мелкой и черной, точно угольной, пылью. Она походила на горняка, которого откопали после обвала в шахте и подняли на поверхность.

Чего больше всего страшился, произошло. Жестокое отравление. К счастью, сигнал тревоги бы дан немедля. Санитарная служба провела блестящую операцию по всем правилам спасения н войне.

Прошло время, и Полина выкарабкалась из беды А мелкую пыль мы с сыном постепенно вышелушивали с ее поблекших щек и смывали каким-то раствором. Это была наша семейная воскресная операция; к ней допускались лишь те, к кому Полина была расположена больше всего. Мы добивались этой чести.

Наконец щеки ее стали сияюще-атласными, ка« в день свадьбы. И даже чуть розовыми. Мы потащили ее по такому случаю в ресторан "Прага", хотя она, по неискоренимой деревенской привычке, ресторанов не любила, готовила и пекла пироги и пышные "наполеоны" сама, по домашним рецептам, хранившимся как мамино завещание. Ей говорили, есть рецепты и лучше, но она делала по маминым. Только по маминым.

Из военной химии, естественно, ушла. Слава тебе, господи'

Она получала теперь вещества с поэтичным названием "мочевина". Искала гербицид, убивающий сорняки на хлопковых полях. Тут все было открыто для непосвященного взора, и даже я, напрягшись, понял, что же она делает.

Я и до этого знал, что Полина человек, наукой пришибленный. Неизменно и желчно твердил ей это, когда она по вечерам, вместо того чтобы идти в театр или в гости, садилась за рабочий стол. Однако пока моя жена была от меня на девять десятых засекреченной, я и представить себе не мог степени этой пришибленности. И вдруг открылось!

В первую же неделю работы с благоухающими мочевинами Полина выделила в чистом виде гербицид под названием "метурин", который выпалывал сорняки не только на хлопковых, но и на картофельных полях, оставаясь для человека совершенно безвредным.

Почта, что ни год, стала приносить Полине глянцевитые, торжественные, как царские грамоты, авторские свидетельства Комитета по делам изобретений и открытий, с государственными сургучными печатями и цветными шелковыми ленточками.

Все южные республики наши, многие страны запросили метурин. Для испытания. Международная компания "ЦИБА-ГЕЙГЕ" прислала положительный отзыв. Узбекистан слал письмо за письмом. Для него эффективный и безвредный для людей препарат был делом жизни и смерти. Как известно, узбеки пьют воду из арыков. Что на полях, то и в желудках.

Однако метурин, как все новорожденное, еще лежал в люльке; он не был включен в высокие планы и согласован. За него никого не премировали, никого не увольняли, никого не мордовали. Министерства отбивались от изготовления опытных партий с отвагою былинных богатырей.

Прибыль? Кому нужна прибыль незапланированная! Узбеки? Передайте им привет!

Дело откладывалось на годы... Тогда Полина надела свои резиновые ботики и отправилась в осеннюю распутицу за город, на Щелковский химзавод, и там, договорившись с руководителем завода и с энтузиастами- рабочими, стала получать опытную партию метурина.

Она повезла свои инструменты, два пустых ведра и большую кухонную кастрюлю, чтобы переливать и сливать растворы, и в электричке колхозницы допытывались, что девка возит и почем продает.

Она ездила в Щелково со своими друзьями и помощниками полгода. Три часа на дорогу в набитой до отказа электричке. Затем восемь часов работы, то и дело в противогазе, так как один из компонентов метурина поначалу слезоточив. Битва с чиновниками, жаждущими провала,— словом, все, о чем могут рассказать живущие не хлебом единым.

В Уфе, где на химзаводе первую опытную партию по недосмотру мастера сожгли, Полина чуть не убила главного инженера, обругала всех лежебоками и троглодитами, а потом села в сторонке и заплакала.

Так и прилетела в Москву зареванной. Все началось снова. Кастрюли на матросском ремне. Набитая электричка в Щелково, противогаз, от которого горела раздраженная кожа лица.

Возвратись домой, Полина падала на диван и тут же засыпала, а мы с сыном снимали с нее мокрые туфли.

Она все же успела получить свой метурин к ранней весне, хотя заболела и тяжело проболела все лето.

Опытные станции в республиках, страны СЭВ, Канада и другие страны, в которые был направлен метурин, прислали блестящие отзывы, и теперь наконец государственные мужи спохватились, Запланировали строительство химических заводов, которые будут получать метурин...

Господи Боже мой, сколько изобретений теряет Россия из-за своих чиновников, убивающих все живое как злая заразиха

Тревога за Полину по-прежнему не покидает меня.

То у них пожар в лаборатории, и она гасит его, опаляя руки. То взрыв.

Вот и сейчас, когда я вышел из комнаты, обнаружил Полину в ванной у зеркала, где она прижигает спиртом и чем-то затирает порезы на подбородке от разорвавшейся колбы.

Хотела, видно, успеть, чтоб я ничего не заметил. Потому и не заглянула.

Вчера пришла с работы, поведала словно бы вскользь, что из райкома был звонок в институт, чтоб приглядывали за ней, Полиной: муж у нее писатель. Речи произносит. Об антисемитизме. Клеветнические, естественно: "У нас этого нет".

Я собирался сказать ей, что о том же самом сообщили в школу, где учится наш маленький сын. Не решился. Зачем отравлять ей вечер?.

-Получить бы гербицид на прополку земли от гадов, — сказала вдруг Полина. — Остались бы на земле хорошие люди.- Вздохнула: - Боже мой, какой бред! Останутся сироты. Дети-то при чем?! Тебе откуда звонили?

- От партследователя. На рандеву зовут... В глазах Полины проглянуло изумление. Когда свершается или готовится низость, она прежде всего изумляется. Все еще изумляется.

... Под дверью партийного следователя, на которой была прибита стеклянная табличка "Гореванова", я сидел долго,— видно, попал в перерыв. Мимо несли какие-то аккуратные пакеты и свертки из буфета.

Статная, казалось, армейской выправки женщина проследовала нагруженная апельсинами и еще чем-то по коридору и остановилась у двери, возле которой я сидел.

Бросив на меня внимательный взгляд, она отомкнула кабинет, скрылась за дверью, за которой долго шуршала пергаментная бумага, затем раздалось потрескивание телефонного диска, и сильный женский голос начал рассказывать о какой-то даче, о девочке, которой в этом году поступать и нужен хороший репетитор.

Прошло минут двадцать, снова и снова потрескивал диск, и тот же голос заговорил о билетах в театр.

Я постучал и, получив разрешение, вошел. Остановился у двери.

Разговор по телефону продолжался, как если бы меня не было. Положив наконец трубку, Гореванова спросила с утвердительной интонацией:

- Свирский?.. Вам нужно написать объяснение по делу... в связи с вашим обвинением главного редактора журнала "Дружба народов" Василия Смирнова в антисемитизме...— Зазвонил телефон, партследователь Гореванова взяла трубку, и снова начался разговор о том, что без репетитора девочка не поступит...

"Наконец-то,— радостно думал я.— Вот что значит поддержка секретаря ЦК партии... Механизм заработал. В кои-то веки в нашей стране антисемит с партийным билетом будет наказан. Свершилось!"

Я написал на листочке фамилии свидетелей, которые могли подтвердить, что Василий Смирнов шовинист и антисемит... Свидетелей, которых я вспомнил тут же, набралось более тридцати. Слишком много! . . Я оставил в списке всю редакцию журнала "Дружба народов" во главе с парторгом редакции Владимиром Александровым, заведующим отделом очерка и публицистики. Кто лучше знает своего шефа? Добавил несколько писателей и поэтов, которым Василий Смирнов втолковывал свои идеи лично,- от поэтессы Юнны Мориц до поэта и прозаика Александра Яшина, автора гениального рассказа "Рычаги", на которого Василий Смирнов кричал при всем честном народе: "Жидам продался!"

Партследователь наконец положила трубку и уставилась на меня вопрошающе: кто-де такой?

Свирский я,— почти виновато вырвалось у меня: уж очень, видно, я был ей некстати...

Партследователь наклонилась вперед и, помедлив, вдруг что есть силы грохнула кулаком по столу:

— Что наплели?!

Я видел однажды, так пугали в милиции мальчишку-уголовника, пойманного на месте преступления. Чтоб понял, злодей-лиходей, — церемониться не будут.

Кулак у Горевановой стал красным, видно, отшибла, бедняжка.

— Сядьте, товарищ Гореванова,—сказал я устало и понимающе.— И подуйте на пальцы. Больно ведь...

Она взглянула на меня как-то диковато, почти в испуге, и опустилась на стул, неуверенно, боком, словно это она пришла на прием к партследователю...

И продолжала уже вполне интеллигентно: - Напишите, пожалуйста, подробное объяснение. .. Как? Готово?

И недели не прошло, как начался в моем доме телефонный трезвон. Звонили писатели, записанные мною в свидетели. Предупреждали меня, тут что-то нечисто. Гореванова ведет себя для следователя не совсем обычно. Еще не начав разговора с вызванным ею свидетелем, она прежде всего сообщает ему: "Имейте в виду, я не на стороне Свирского! "

Объявлять, на чьей ты стороне, еще не начав следствия? Вот так следователь! . .

Я немедля позвонил в горком и потребовал заменить партследователя, ведущего себя открыто пристрастно...

Разбирались долго, пришлось подавать несколько бумаг, протестовать по телеграфу. Многочасовые "собеседования" продолжались шесть раз. Допрашивали теперь по двое. Один задавал вопросы, другой глядел в упор, прищурясь.

Наконец Гореванову заменили другим следователем, пожилым, улыбчивым, осторожным. И,.. на другой день дома снова прозвенел тревожный звонок. Писатель, вызванный свидетелем, сообщил, что вначале его направили к Горевановой, которая хулиганит, как прежде, даже агрессивнее, а лишь затем допустили к новому следователю Иванову. . .

"Твою Гореванову, как суженую, и на коне не объедешь..."

Пришлось отправить еще одну телеграмму.

Документ № 2

"11 марта 1966 года. 11.00. Москва, ул. Куйбышева, горком партии. Председателю партийной комиссии МГК тов. Рыжухину.

В заявлении на Ваше имя я отвел партследователя Гореванову, и парткомиссия удовлетворила просьбу. Между тем стало известно, что вначале свидетели по-прежнему попадают к Горевановой, и лишь после соответствующей беседы она ведет их к тов. Иванову. Протестую против продолжающегося давления на свидетелей со стороны Горевановой. Требую полнейшего отстранения от расследования. Вызван ли свидетелем поэт Эдуард Межелайтис, по поводу которого направил вам телеграмму? Настаиваю на его вызове.

Григорий Свирский".

Катилось следствие поначалу медленно, со скрежетом, как застоявшийся вагон, который выводят из тупика, а потом, словно вагон толкнули под гору, покатилось быстрее и, наконец, докатилось.

Наступил Судный день. Меня и представителей Союза писателей вызвали на заседание парт- : комиссии.

И тут выяснилось, что не пришел ни один свидетель. Не только поэт Эдуард Межелайтис, который гостил в эти дни в Москве, а вообще-то житель Вильнюса, но даже москвичи. Партследоватоль Иванов заявил сугубо официально, не повышая тона, что он звонил таким-то, отправил телеграмму такому-то. Никто не откликнулся.

Члены комиссии понимающе кивали головами. Это бывает. Еще у Ильфа и Петрова сказано: "Свидетели, записывайтесь!" "И перекресток обезлюдел.. . "

На нет и суда нет. Не тянуть же людей за уши. Однако запущенный механизм дал осечку с первой же минуты. Открылась дверь, и девушка-секретарь сообщила обеспокоенно, что снизу звонит постовой; там стоит битый час какая-то Мориц, уверяет, что она свидетель, а ее не вызывают и не пропускают.

Партследователь Иванов поглядел из-под кустистых бровей на партследователя Гореванову, которая тоже расположилась неподалеку. Как ни в чем не бывало.

Юнну Мориц вызвал я. Иванов сказал мне вчера, что среди других писателей он пригласил на заседание и поэтессу Юнну Мориц, и я для верности продублировал его вызов телеграммой. Увы, только ей сообщил...

Гореванова, услышав о некоей Мориц, привстала. Снова опустилась на стул. Лицо ее теперь то и дело менялось в окраске, словно она присела у жарко полыхавшего костра.

А ведь, похоже, и в самом деле у костра.

Если не вызван, вопреки обещанию, ни один свидетель, значит, никакого разбирательства и не предполагалось.

Просто разожгли жаркий огонь. Сжигать еретика.

Этакое уютное маленькое аутодафе.

И вдруг это непредусмотренное грубое вмешательство постового!

Воцарилась мертвая тишина. Лишь стулья скрипели, словно трещали на огне сучья.

Кто-то заметил неуверенно: коли так, надо, по всей видимости, отложить. Все-таки опросить свидетелей. А то ведь что? Нарушение... А?..

Рыжухин поглядел куда-то поверх наших голов и, помедлив и сморщившись, не сказал — выдавил из себя, что заседание откладывается.

Месяц прошел, может быть более, и нас вызвали снова.

Казалось, все еще длится первое апреля. В таком случае происходящее можно было бы объяснить первоапрельской шуткой.

- Вы по какому делу?.. - спросила меня секретарь парткомиссии.

- По делу Василия Смирнова.

- Такое дело сегодня не рассматривается.

- То есть как? Меня же вызвали.

- Как ваша фамилия?... Так вас же по делу Свирского...

По делу Свирского?! Значит, даже официально, обвиняемый - я? В чем же меня обвиняют?

Оказалось, в клевете. В злостной клевете на русского писателя Василия Смирнова, в течение пяти лет руководившего всесоюзным журналом "Дружба народов"...

И я, и официальные представители Союза писателей, дружно присвистнули. Переглянулись...

Ну и ну! Не удалось сжечь сразу на аутодафе... Тогда выбран другой метод.

А все-таки времена стали помягче. При Сталине меня просто бы увезли ночью как агента Михоэлса. Без шума. А потом объявили бы на собрании писателей, что, как стало официально известно, я не только агент Михоэлса, а еще и старый англо-японо-германо-диверсано...

И с "клеветой" на истинно русских людей было бы покончено раз и навсегда. Не было антисемитизма. Нет. И быть не может, потому что не может быть никогда...

А сейчас приходится со мной возиться. Да еще и присутствии парткома Союза писателей.

-Слушайте, товарищ,— спросил я мужчину из парткомиссии, который пришел на заседание с папками в руках. – А как же презумпция невиновности?

-Что-о?!

Плакала презумпция невиновности!

За массивным столом человек пятнадцать. Среди них трое представителей писательского парткома. По разным сторонам большого стола, как бы разведенные на всякий случай друг от друга подальше, я и мой оппонент Василий Смирнов, подтянутый, сухой, как косточка, бросающий на меня гневные взоры.

Тут же и Гореванова, которая, встретив меня в коридоре, бросила в сердцах, что она тут ни при чем... За сорок с лишним дет Московского горкома таких дел не помнят. Никто. Чего же я от нее хочу?

Новый партследователь, тихогласый, солидно-флегматичный, читал долго и монотонно. Это было его официальное заключение; копии на папиросной бумаге лежали перед каждым членом комиссии, которые внимали одновременно и глазом и ухом.

Но что же он читал, этот солидный партследователь?

Из показания литературоведа Бориса Яковлева (показания приведу затем полностью), взята лишь половина первой фразы:

"Со мной В. А. Смирнов никогда не вел антисемитских разговоров. . . "

А остальные свидетели словно бы опять не явились.

Не было более под рукой Иванова никаких показаний.

В таком случае действительно сам по себе напрашивался вывод, что руководителя "Дружбы народов" Василия Смирнова оболгали, оклеветали, ошельмовали...

У меня появилось в этот момент ощущение человека, попавшего в машину. Тащит железная цепь, кричи не кричи. . . Что бы ты ни доказывал, это лишь вскрики человека, попавшего в машину.

Подумать только, тщательное расследование длилось полгода, была опрошена, по крайней мере, половина названных мною писателей и почти столько же неназванных. решения партийной комиссии ждут многие, люди хотят в конце концов знать:

- Наказуем ли великодержавный шовинизм в нашей многонациональной стране? Или можно безнаказанно оскорблять национальное достоинство любого человека?

Никто и глазом не моргнул. Словно глухие сидели передо мной, со своими слуховыми аппаратами на шнурочке. Захотят - включатся. Не захотят -отключатся.

Казалось, у них даже выражения лиц не изменятся, если я вдруг перейду на балалаечные припевки: "Барыня-барыня, барыня-сударыня". И не заметят даже. Вот ежели отобью матросскую чечетку, эдак всей ладонью по подошвам, тогда, не исключено, оживятся. Какие аргументы!

Но ведь так можно затянуть в машину любого. И раздавить, как уж не раз бывало в сталинские годы.

Неужели даже гибель миллионов людей не станет уроком?

По-прежнему сидят глухарями, глаза бессмысленно-студенистые.

Есть факты? Тем хуже для фактов, говаривал в таких случаях Сталин...

О трагедии Полины они узнали со столь же отсутствующим видом, как и обо всем прочем.

Чувствую, убеждать далее бессмысленно. Машина запрограммирована. Затянет и перемелет, чтобы ни сказал.

Наскучил вам? Тогда пусть заговорят свидетели. Пятнадцать писателей- - это не один еретик, который не желает самому себе добра, не хочет признать, дурак, что погорячился.

Я замолк на полуслове и, дождавшись, когда все члены комиссии вернутся из своих мысленных странствий в комнату и "включатся", попросил зачитать хотя бы несколько писательских показаний.

И тут началась фантасмагория. Словно в комнате не было ни меня, ни представителей Союза писателей.

Председатель партийной комиссии Рыжухин, сухощавый, суровобровый человек с неподвижным и словно заспанным лицом, поднялся и сказал о всех показаниях писателей, вместе взятых казал резко и категорично:

Не будем мы читать всякую галиматью!

Какая каменная убежденность в своей безнаказанности! И какого он мнения о писателях, которые, по его представлениям, утрутся и промолчат... Хорош!

- Простите,- из последних сил миролюбиво спросил я,— что вы называете галиматьей?

Это сталкивало с заранее проложенных мостков, и Рыжухин не ответил, скорее, бросил в сердцах:

- Что сказал, то сказал!..

Рядом со мной сидел Виктор Тельпугов — "певец весны", человек, который может восторженно описать жизнь ромашки и трепет бабочки. Я толкнул его локтем:

— Слушай, что тут происходит? Виктор поерзал на стуле, сполз на самый его край. Только, вижу, побледнел.

Василию Смирнову, в отличие от меня, разрешили привести сколько угодно свидетелей. Он отыскал одного. Однорукого поэта без имени, которого незадолго до этого взял на работу к себе в "Дружбу народов".

Однорукому поэту дали знать, что его час пришел. Он поднялся и произнес несколько раз одну и ту же фразу: "Свирский мутит воду!"

На него поглядели с недоумением: с этим и явился? И больше ничего?

Недавно я был очевидцем такого случая. На первом этаже нашего дома, у лифта, нетерпеливо переминался с ноги на ногу тоненький мальчонка лет пяти и вопрошающе, с какой-то немой просьбой, глядел на взрослых, выходивших из лифта.

"Меня лифт не подымает! — горестно воскликнул он, едва я остановился возле него. – Я легкий!.. "

Появились такие поэты-легковички. Критики-тяжелодумы. А чаще всего вовсе и не поэты и не критики. Малограмотные дельцы! Очень им хочется на Парнас. А лифт не подымает. Весу нет. Они подсаживаются к грузным дядям, чтобы подняться вместе.

Они готовы на все, даже на стихи, воспевающие Сталина,- лишь бы подняться...

Среди них нет ни одного таланта. Зачем таланту быть лжецом, заушателем, сталинистом?

Долгие годы таких "подымал", главным образом, монументальный, еще более погрузневший после сорок девятого года редактор "Огонька" Анатолий Софронов.

Но, оказывается, для "подъема" гож и Василий Смирнов...

Я давно обратил внимание на двух старушек по обе стороны от председателя. У одной сверкали огромные передние зубы из нержавеющей стали. Точно зубья экскаватора. Вторая была чистенькой, благообразной, в заштопанной на локте кофточке; старая большевичка, подумал я. Узнать бы, кто это.

Я разглядывал ее миролюбиво, с симпатией, пока она не пришла в движение.

- Вы говорите, "русский писатель", а по паспорту еврей! — воскликнула она.- Как это может быть, чтоб русский писатель и — еврей?

Я повернулся к вобравшему голову в плечи "певцу весны".

- Витенька, может, ты им хоть это объяснишь? Виктор Тельпугов встал и, вздохнув, терпеливо разъяснил, что такое возможно. В истории русской культуры бывало много раз. И примеры привел, чтоб поверили.

Я глядел на благообразное старушечье личико и старался успокоиться. Чего так удивился? Старушка не облекает свои слова в гладкую, "наукообразную" форму... Лупит, как на кухне.

А ведь то же самое твердит денно и нощно и прозаик Василий Смирнов, член Союза советских писателей, крича, что русские евреи не имеют права быть советскими русскими писателями. Инженерами — пускай. Учеными — пускай...

Дальнейшее он доверяет истинно русским инженерам и ученым. Каждый распорядится на своем участке.

А тут его участок.

И на нем, естественно, он не единоличник. Охотно и других пускает. Особенно если кто пашет глубже, например землепашцы из Министерства культуры во главе с Екатериной Фурцевой, которая недавно прошлась по тому же участку, наваливаясь на чапыги всем своим номенклатурным телом. Не только вычеркнула с нажимом из репертуарного плана пьесу Бабеля "Закат", но еще и изволила выразить свое недоумение оторопелому режиссеру театра такими словами:

Зачем вам эта местечковая драматургия?

Пьесы вроде "Горянки", о маленьком, затерянном в горах кавказском народе, или о ненцах, австралийцах, неграх, пусть даже из самых дальних мест,— конечно, не местечковая драматургия. Они идут во всех театрах, за что Министерству культуры низкий поклон. Такую широту проявляет. Такой интернационализм...

Но коль речь о евреях!. . Когда к тому же не только автор - еврей (это порой приходится переносить! ), но и героями протаскивает себе подобных, тут уж извините!

Из прозы "некоренных" героев давно попросили. Еще в сталинские годы, когда вдруг прекратили печатать в ленинградском журнале повесть Юрия Германа о враче-еврее. Половину повести успели издать, написав, как водится, в журнальной книжке: "Окончание в следующем номере". На том и кончилось. . .

"Православному Юрию Герману сделали обрезание",- горестно острила Москва. Так что с прозой все в порядке. А на сцене? Чтоб и духу их не было! Как и на экране...

Только что молодой режиссер Аскольдов снял фильм "Комиссар". Одним из главных героев — опять проглядели! — оказался пожилой еврей. И какой главное! Добрый, человечный. Спасает от банд беременную женщину — комиссара.

И фильм "Комиссар", признанный талантливым самыми привередливыми московскими критиками, прозаиками, драматургами, не только запретили, но приказали даже немедля уничтожить - смыть ленту! (Такое и при Сталине не практиковалось.)

И - поделом!

Еврея вывел на советский экран. Доброго. Что унесет из кинозала наш зритель? Что евреи тоже люди? И среди них есть даже прекрасные люди?

Антисоветчик! Форменный антисоветчик!

...Так что я зря воззрился на старушек, как на привидения. Никакие они не привидения. Только они лупят этак по-простому, как в кастрюли бьют.

Старушка с зубами из нержавейки вскинулась вдруг гневно:

- О каком антисемитизме у нас может идти речь, когда в Союзе писателей, наверное, 75% евреев?

"А, синагога! — оживился я.— Хрущева нет, но идеи его живут".

Тельпугов всполошенно разъяснил, что цифры... гм, преувеличены гигантски. Во много раз.

А то ведь в самом деле сложится мнение — синагога. ..

Я представил себе эту старушку в Союзе писателей, у мраморного стенда, на котором выбиты «фамилии писателей-москвичей, погибших на фронтах Отечественной войны.»

Скользнула бы старушка рассеянным взглядом по длинному списку, где рядом с Гайдаром, Афиногеновым — Д. Алтаузен, Вс. Багрицкий, М. Гершензон, А. Гурштейн, Е. Зозуля, Б. Ивантер, П. Коган, А. Копштейн, М. Розенфельд, А. Роскин, 3. Хацревин, И. Уткин...

И много-много других славных имен советской литературы. Треть всех московских писателей, не вернувшихся с войны,— евреи.

Не вызвало бы это у нее недоумения? Внутреннего протеста?

Нет, просто отвернулась бы... И засеменила своей дорогой, тут же забыв о том, что не укладывается в ее представлении.

Умирать процентной нормы нет...

Это, как известно, сказал мне весёлый генерал Кидалинский. А он свое дело знал...

Старушки снова рванулись в атаку, и я понял, что мы залетели на машине времени в сумеречный сорок девятый год.

Он распростер над нами свои совиные крыла; казалось, сейчас из-за старушечьих плеч вынырнет былинного сложения погромщик и начнет декламировать свое проникновенное "Без кого на Руси жить хорошо"...

И зачали, и почали

Чинить дела по-своему,

По-своему, по-вражьему,

Народу супротив.

Это евреи— зачали. Иначе — космополиты. А как же они зачали?

Один бежит за водкою,

Второй мчит за селедкою,

А третий, как ужаленный,

Летит за чесноком...

Странно начали как-то. Если не считать чеснока, совершенно как сам Сергей Васильев. Но чего же они хотят, объединенные пол-литром?

Подай нам Джойса, Киплинга.

Подай сюда Ахматову,

Подай Пастернака!

Ишь чего захотели!..

Надо подарить старушкам "Без кого на Руси жить хорошо". Для повышения идейного уровня...

Я слушаю и слушаю их пронзительные птичьи голоса (Рыжухин не перебивает), и становится мне не по себе, точно поволокли меня, связанного, в погреб.

Устав партии обязывает рассматривать "дело Свирского", коль уж оно родилось, прежде всего в низовой организации, где у нас, в частности, большинство коммунистов с сорокалетним партийным стажем.

Напоминаю об этом Рыжухину

Еще чего! - вырвалось у него.

Значит, и Устав партии — в форточку?

Стоял, расставив ноги пошире, как на палубе, в шторм, побледневший от гнева и стыда за то, что такое возможно. А вокруг бесновались скандалистки и кричали, что они мне покажут, где раки зимуют.

А скандалистам-то вообще износа нет, подумал я. Вечный двигатель... Они бесновались у всех костров, на которых инквизиция сжигала еретиков. Кликушествовали подле Дрейфуса, когда солдаты спарывали с его мундира офицерские нашивки; шумно изъявляли верноподданнические чувства, когда жандармы ломали шпагу над головою Чернышевского; грозились немедля истребить всех жидов у входа в суд, где глумились над Бейлисом; точь- в –точь такие же кухонные скандалисты, купчихи, жены приказчиков, полторы извилины на троих и одна идея: "Ату!"...

Но обычно подобные скандалисты грозили зонтиками и плевались за кольцом солдатского оцепления. А ныне?

Как они прорвали кольцо оцепления и оказались к креслах партийных судей? Сколько поколений революционеров надо было истребить или запугать, чтоб кликуши числились по штатным ведомостям в революционерах?..

Я подумал об отчаявшемся Саше Вайнере и о том, о чем писал все эти годы и что беспокоило меня более всего — о товарищах Саши — молодых рабочих. Русских, татарах, украинцах... Только что прошли страшные процессы. Судили бандитов, едва достигших совершеннолетия. Среди рассмотренных дел убийство единственным любимым сыном своих "предков" - отца и матери. Бытовой разговор восемнадцатилетних убийц запечатле протокол: "-

-С "предками" надо кончать.

- Чем?.. Револьвером? С ума сошел. Шуму-то. Надо ножом.

- Ножом я не смогу.

- Ну, давай я. . ."

Насилия от скуки. От пьянства. Преступление... без видимых причин.

"Среди нас ходят юнцы, загадочные не менее, чем снежный человек! "- воскликнул об одном таком "загадочном" процессе юрист.

Я глядел на суровобрового председателя и думал, что ничего загадочного в страшных процессах нет. Они начались не там. А здесь...

Что для Рыжухина честь человека? Да грош цена!

Но ведь многие из тех, что сидят здесь, сегодня же, за ужином, расскажут своим друзьям или женам, как, фигурально выражаясь, заламывали руки одному писателю. Из этих... евреев. Он, правда, пытался отбиваться. Но ему обломали рога.

Послезавтра об этом будут шептаться московские десятиклассники. На всех школьных дворах.

На роток не накинешь платок. Слыхали, как у нас дела делаются? И где?

А потом, когда кто-то из восемнадцатилетних берется за нож и вспарывает своих "предков", как перину, все в изумлении:

- Как так? Почему?.. Нормальные дети? И как бандиты?!

"Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку".— говорили древние.

Быки живут "по Юпитеру". Во все века. Так идет жизнь.

Что дозволяют себе оракулы, то дозволяют ученики.

Хунвейбинов принес не аист в корзинке…

Так бы и не позволил Рыжухин зачитать свидетельские показания писателей, так бы и затащило меня в визжащую, грохочущую машину, если б не поднялся вдруг сидевший напротив член писательского парткома Юрий Стрехнин, огромный, медлительный человек, бывший армейский полковник. Из тех спокойных, немногословных сибиряков, которых разве что оголтелая ложь приводит в ярость. Стрехнин накалялся медленно, как русская печь. Но уж если накалялся...

Он сказал, опустив до синевы багровое лицо, что партком Союза писателей ничего не знает о показаниях писателей и редакторов. Крик дела не прояснит! И он, член парткома, просит, чтоб документы были зачитаны.

Кто-то из сидевших поодаль заметил неуверенно:

-Раз партийная организация просит...

-Нет! — отрезал Рыжухин.- Вопрос ясен...

Я поднялся на ноги.

-В таком случае вынужден их зачитать сам. Мне предоставлено слово, я его еще не завершил.

Брови Рыжухина начали сходиться к переносице. И он, и старушки, сидевшие по обе стороны от него, оторопело уставились на бумаги, которые лежали передо мной. И вдруг поняли, что в моей папке находятся копии писательских показаний.

И тут словно взорвалось что. - Отобрать у него бумаги^ - вскричали нержавеющие зубы.

- Что такое?! — вскинулась благообразная.- Откуда у него наши документы?

В самом деле, предполагалось, что их не существует; нет и не было; они только в сейфе парт-комиссии — значит, можно и концы в воду.. . Можно запросто объявить человека клеветником, еретиком, а может, даже психом, страдающим манией преследования...

Невообразимый шум продолжался долго, пока не прозвучал басовитый, дрогнувший голос Юрия Стрехнина, в котором звучала с трудом преодолеваемая ярость:

- От имени партийной организации Союза писателей я требую, чтобы писательские показания были зачитаны! Что это такое, в конце концов?!

Ни один мускул не дрогнул на лице Рыжухина. Он обвел глазами присутствующих и сказал напряженно, - видно, больших усилий стоила ему эта фраза:

- Ну, раз партийная организация требует...

 

 

Глава девятая

Дисциплинированно, как по команде, поднялся старый партследователь и монотонным голосом принялся читать показания свидетелей. Оказывается, они находились тут же, под рукой в его черной дерматиновой папке. Он прочитал два лежавших сверху документа.

Вот они. Я по-прежнему нумерую их, чтоб у каждого выработалось собственное, непредвзято точное представление о происходившем и по одним лишь официальным документам, благо кому-то захочется писателю не поверить (предполагаю, найдутся и такие); мое строго документальное повествование в таком случае предлагаю лишь в качестве приложения официальным, с печатями, подписями и входящими номерами, документами

Документ № 3.

"В Комиссию партийного контроля Московского горкома КПСС от Вайса Г. Л., члена КПСС с 1942 г. По поводу обвинений, выдвинутых писателем-коммунистом Г. Свирским в адрес писателя-коммуниста В. Смирнова, могу сообщить следующее:

1. Я знаю В. Смирнова с 1960 года по совместной работе в журнале "Дружба народов". До этого я его не знал, лично знаком не был, никаких симпатий или антипатий к нему не испытывал. Мои отношения с Г. Свирским также не выходили за рамки шапочного знакомства. Следовательно, все, что я считаю своим долгом заявить, лишено каких-либо предвзятостей, оно является всего лишь результатом горького пятилетнего опыта лично увиденного, услышанного и пережитого. Начну, однако, по порядку.

2. Когда в 1960 году стало известно, что В. Смирнов назначается редактором журнала "Дружба народов", это вызвало не только недоумение в писательских кругах, но и повергло на моих глазах в уныние и страх всех работников журнала, так как за В. Смирновым шла упорная молва, распространялись слухи как о человеке грубом, злобном, откровенном великодержавном шовинисте и антисемите, особенно проявившем эти свои качества на работе в Литературном институте, а затем и в Секретариате Союза писателей СССР.

Вскоре слухи эти стали подтверждаться и в практике его работы в качестве редактора журнала. Началось с грубых окриков, оскорблений человеческого достоинства, административных перехлестов и нежелания прислушиваться к мнению коллектива, доверять ему. Это привело к тому, что уже на одном из первых открытых собраний я в своем выступлении должен был заявить: "Мы ходим как по заминированному полю, не зная, где и когда взорвется опять наш редактор и какими потерями мы отделаемся". В результате созданной В. Смирновым атмосферы заминированного поля из журнала ушли прекрасные работники, коммунисты тт. Лебедева, Кукинова, а так же критик Е. Померанцева. Уходя, они открыто заявили, что не хотят работать со Смирновым.

Так подтвердилась первая часть слухов о В.Смирнове. Не замедлила сказаться и другая часть.

3. Одной из первых акции В. Смирнова при вступлениии на пост редактора был единоличный и самоправный отказ напечатать в журнале романы двух писателей, евреев по национальности, тт. Зильбермана и Свирского. Эти романы были приняты и одобрены редколлегией, за них уже были выплачены авторам причитавшиеся по договору 60% гонорара; несмотря на все это, Смирнов отказался печатать. Дело было передано в суд, который конечно же стал на сторону закона и присудил выплатить писателям остальные причитавшиеся им суммы. Эта самовольная, самоуправная акция Смирнова, не пожелавшего считаться ни с решением редколлегии, ни с подписью его предшественника А. Суркова, обошлась в сотни тысяч рублей народных денег и начала подтверждать уже и самые худшие рассказы о нем, и опасения коллектива.

На этом, однако, дело не ограничилось.

4. Я в то время заведовал отделом очерка и публицистики. И вот сразу же столкнулся с такого рода произволом. По распоряжению В. Смирнова из текущего номера был изъят уже набранный очерк писателя Бориса Костюковского. Мне никаких причин указано не было. Однако вскоре после этого мне было запрещено привлекать к работе в журнал работавших до этого много лет талантливых и известных очеркистов, покойных ныне А. Литвака и Илью Зверева, а также очень успешно и хорошо до сих пор работающих в литературе Марка Поповского и Льва Давыдова - Ломберга. На этот раз свое категорическое распоряжение В. Смирнов мотивировал так: "Это не наши авторы!"

Между тем эти авторы печатались повсюду, редакция журнала в прошлом была заинтересована в том, чтобы привлечь их к журналу. Чем же они не угодили В. Смирнову, по какому принципу он их объединил? Они люди разных поколений, разных масштабов и наклонностей, но единственное, что объединяло, - это их еврейское происхождение, вот поэтому они и оказались для Смирнова "не нашими авторами" в журнале "Дружба народов".

Между тем тот же В. Смирнов счел "своим автором" очеркиста К. Буковского, который был исключен из Союза писателей за хулиганскую антисемитскую выходку. Несмотря на это, В. Смирнов, не испрашивая мнения отдела, немедленно послал К. Буковского в две - одна за другой - командировки, длительные и дорогостоящие. Ни один автор до этого не пользовался у нас привилегией. Вряд ли Смирнов сделал это случайно, непродуманно, слишком явной была эта демонстрация солидарности!

5. Само собой разумеется, что В. Смирнов достаточно осмотрительный и осторожный, чтобы в моем присутствии допускать откровенные антисемитские высказывания. Однако в течение пяти лет он не раз терял бдительность и его прорывало. Таким образом, мне довелось стать невольным свидетелем откровенно антисемитских высказываний и выходок Смирнова. Приведу только некоторые из них. Не заметив, что я стою у открытых дверей его кабинета, В. Смирнов сказал заменившему меня на должности заведующего отделом коммунисту В. Александрову: "Ты там следи, чтобы Вайс не превратил отдел в кормушку для евреев..."

Я не поверил ушам своим, но это потом подтвердил сам В. Александров, который может рассказать об этом более обстоятельно.

Второй раз я был свидетелем того, как Смирнов в присутствии коммунистки 3. Куторги грубо и бестактно поступил с Э. Маркиш, вдовой еврейского советского писателя-коммуниста Переца Маркиша, ставшего жертвой бериевского произвола. Когда она, сама отсидевшая несколько лет в лагерях, принесла в "Дружбу народов" рукопись антифашистского романа покойного мужа, Смирнов ей заявил:

— Несите его в свой журнал, мы печатать вас не будем...

Отсылая вдову советского писателя-коммуниста, известного своим незаурядным талантом, в еврейский журнал, В. Смирнов не мог объяснить, почему в журнале "Дружба народов", где печатаются произведения даже самых малочисленных народностей, нет места для романа, написанного на еврейском языке. Его последующие ссылки на то, что в журнале все же он печатал еврейских авторов, несостоятельны потому, что это делалось, во-первых, под нажимом и после указаний сверху, а во-вторых, потому, что для опубликования отбирались не самые сильные и характерные для этой литературы произведения.

В другой раз, когда В. Александров обратился к В. Смирнову за разрешением послать в командировку сына Переца Маркиша в один из колхозов Дагестана, редактор "Дружбы народов" отказал, мотивируя это так: "Что там евреи понимают в сельском хозяйстве..."

Этим фактам я сам был свидетелем, а вот факты, о которых мне рассказывали.

6. Когда коммуниста Ю. Полухина в первый раз не приняли в Союз писателей, временно отложив окончательное решение, В. Смирнов, встретив его после этого, сказал: "Это потому, что в приемной комиссии засели одни жиды".

Об этом Полухин тут же с возмущением рассказал в моем присутствии В. Александрову.

Особенно откровенными и частыми подобного рода высказывания В. Смирнова стали после известной мартовской встречи руководителей партии с писателями (после встречи с Хрущевым (Г. С.). В. Смирнов, видимо, решив, что ему теперь все дозволено, стал все сильней постукивать кулаком по столу. Каждый раз, возвращаясь после работы домой на Ленинский проспект, В. Смирнов прихватывал с собой в машину живущих там же З.Куторгу, В. Дмитриеву, Ю. Суровцева и тут давал себе волю. На другой же день в редакции становилось известным, что Смирнов говорил, например, следующее: "В "Новом мире" собрались одни евреи, они-то и мутят воду в литературе". "Илья Эренбург пусть уезжает в Израиль и не мешает нам". "Русская литература должна делаться русскими руками". "Евреи исковеркали русский литературный язык", и - наконец, однажды он даже сделал открытие. "А вы знаете, — сказал он своей спутнице, - что Солженицын - это же Солженицер. Теперь-то все понятно..." Грустно и неприятно перечислять все другие сентенции В. Смирнова.

7. В. Смирнов не стал скрывать от коллектива и своих великодержавно-шовинистических взглядов и тенденций, которые особенно ярко проявились в таком конкретном случае. В одной из статей Б. Яковлев ссылался на известное высказывание Ленина о царской России как о тюрьме народов. На очередной летучке, в присутствии всего коллектива,

В. Смирнов устроил Б. Яковлеву грубый и недопустимый по тону разнос, заявив, что он допустил чуть ли не клевету на Россию, оскорбляет русских, намекая, что это может себе позволить только такой человек, как Яковлев...Этот конфликт имел свое продолжение, он разбирался специально, и Смирнову пришлось сбавить тон и в дальнейшем быть осмотрительней при ревизии ленинских классических формулировок.

Мне довелось и доводится бывать в республиках, и всюду я сталкивался с единодушным мнением видных национальных писателей о В. Смирнове как о великодержавном шовинисте, националисте. Именно на этой почве от журнала отошли, перестали в нем печататься такие выдающиеся писатели и поэты, как Межелайтис, Слуцкис, Расул Гамзатов, Брыль, Боков, и другие. Этим же они объяснили тот факт, что за время работы редактором журнала "Дружба народов" В. Смирнова журнал потерял свою популярность, тираж его резко снизился. За время работы в журнале дурная молва, которая тянулась за Смирновым, не только не рассеялась, но еще больше укрепилась и распространилась далеко за пределы Москвы.

В заключение я должен заявить также и Следующее:

Мне тяжко и больно писать обо всем этом. Я уже немолодой человек, на своем веку я пережил не менее пяти погромов - черносотенцев, белогвардейцев, махновцев и прочих. Во время одного из них была зверски убита моя сестра-близняшка, и я лишь чудом остался в живых. В 1942 году фашисты расстреляли всех моих родных и близких, вплоть до малолетних племянников. Я всегда знаю и помню, что от ужаса этих погромов нас, евреев, как и другие в прошлом угнетенные народы и нации, освободила советская власть... А доблестная Красная Армия, в рядах которой я служил двенадцать лет, в том числе и все годы войны, расправилась с немецкими расистами. Это было и остается моей большой гордостью. Поэтому так тяжело и горько после всего этого мне, коммунисту, обвинять другого коммуниста во всем вышеизложенном, но умолчать об этом… мне не позволяют ни моя совесть, ни светлая память о погибших, ни годы моих личных страданий.

г. Москва, 7.11.1966 г.".

В полном и все более растерянном молчании партследователь зачитал следующий документ.

 

Из документа № 4

" В парткомиссию МГК КПСС тов. В. Н. Иванову.

В связи с нашей беседой в парткомиссии могу сообщить лишь следующее:

1. СО МНОЙ В. А. СМИРНОВ НИКОГДА НЕ ВЕЛ АНТИСЕМИТСКИХ РАЗГОВОРОВ, о которых сообщают парткомиссии коммунисты "Дружбы народов", в чьей честности я не сомневаюсь. (Заглавными буквами выделены строки, которые «честный партследователь» только и отобрал для своего прочитанного им в начале заседания итогового обвинительного заключения.)

Однако… вот, к примеру, характерный случай. Когда 25.11.1964 Секретариат СП СССР обсуждал мое заявление о фальсификации Смирновым мнимого "читательского" письма о поэме А. Т. Твардовского "Теркин на том свете", В. А. Смирнов, пытаясь, по обыкновению, опорочить тех, кто его критикует, заявил, что я, как редактор приложений к журналу, "подсунул" ему сборник рассказов "разных драбкиных-хапкиных"...

В. А. Смирнову резко ответил А. А. Сурков, объявив замечание о "драпкиных-хапкиных" постыдным для редактора "Дружбы народов". Выходка В. А. Смирнова на Секретариате была, разумеется, черносотенной, ибо оратор протестовал против включения в сборник произведений не, скажем, "петровых-ивановых", как принято говорить в таких случаях, - именно "драпкиных-хапкиных,

издевательски подчеркивая их "еврейское происхождение".

На другой летучке В. А. Смирнов упорно именовал писателя Г. Бакланова "Фридманом", опять-таки нарочито акцентируя еврейскую фамилию. Но ведь писателя Фридмана не существует, а есть писатель Бакланов. Игнорировать это столь же нелепо, как, к примеру, подчеркивать, что ЦКК в свое время руководил "Миней Израилевич Губельман" (а не Емельян Михайлович Ярославский!), а ЦК партии -"Coco Джугашвили" (а не И. Сталин! ).

Это лишь две-три из сохранившихся в памяти публичных выступления В. А. Смирнова. Нетрудно предположить, как далеко он мог заходить в частных разговорах с глазу на глаз.

Вся беда, по-моему, в том, что В. А. Смирнов … признает лишь один метод "полемики": расправу с инакомыслящими, наклеивание оскорбительных и крикливых ярлыков, заушательскую ругань вместо спокойных доказательств — типичную для групповщина — клеветническую дезинформацию…

Вот почему, несмотря на всю горячность и, быть может, недостаточную фактическую и документальную внешнюю доказательность речи Г. Свирского, я считаю ее смелой, честной и весьма своевременно заостренной против черносотенства, к сожалению, не изжитого и в писательской среде.

Б. Яковлев".

Дисциплинированный старик сел. Быстро закрыл следовательскую папку, может быть, из опасений, что я потребую обнародовать и остальные двенадцать подобных показаний.

Но я не потребовал. И прочитанного было вполне достаточно.

Молчание становилось тягостным. Такое молчание бывает разве что у пассажиров машины, которые легко мчались несколько часов к цели и вдруг у самой цели оказалось, что нет моста. Паводок снес. Надо возвращаться обратно несолоно хлебавши. Или искать новый объезд. По дальней кривой. А все устали.

Но лицо Рыжухина отнюдь не было растерянным, Он был крайне озабочен. Озабоченно спросил Василия Смирнова, какие у него возражения...

Василий Смирнов не помог ему. Он взорвался, как грязевой вулкан. Из потока брани, пожалуй,

можно было выделить три незабвенных высказывания, которые со стенографической точностью записали на своих листочках представители Союза писателей. "Какой я антисемит, у меня брат женат на еврейке", "Я очень больной в этом смысле, невоздержанный", и: "Мало ли что скажешь! Мое мировоззрение не в высказываниях, а в статьях..."

Заметив краем глаза присевшего в заботе Рыжухина, посмотрев на Соловьеву, сидевшую невозмутимо и прямо, как отличница за первой партой, у которой заранее готовы ответы на все про все, Смирнов понял, что от него ждут еще чего-то. А о чем говорить? Факты, как он понимал, лучше обойти стороной.

И он закричал фальцетом: "Я по-ихнему, значит, антисемит? Не смейте об этом говорить - как это ловит заграница!"

Да напиши я такого вымышленного литературного героя - не поверили бы. Сказали б — неправда. Что он круглый болван, твой герой. И Пуришкевичи сейчас иные, себе на уме, и кулаки теперь не с обрезами, а с портфелями и клеймят на собраниях корысть. .. Их голыми руками не возьмешь. . . Будет он так, твой антисемит, открываться? Недостоверно. Клюква.

Как же он так размахался руками, как ветряная мельница? Вдали от фактов По правде говоря, поначалу и я удивился: Василий Смирнов далеко не простачок. Он, судя по его книгам, человек деревенского корня. И вовсе небесталанный. Из тех неглупых мужиков, которые больше слушают, чем говорят....

Лишь потом я понял, что властительный, привыкший вести себя как ему вздумается руководитель "Дружбы народов" просто не считал необходимым маскироваться. Он поверил, что пришло его время...

Потому впоследствии, в более высоких инстанциях, он и не думал менять стереотипа своего поведения. Все было как всегда. Вначале несусветная брань, ложь, попытка заодно очернить свидетелей ("Это все те, с идейными шатаниями которых я боролся"), а затем, когда его, как вора, хватали за руку, последний, на истерической ноте, аргумент:

«Тш-ш! Как это ловит заграница!" -

Костлявые руки Смирнова дрожали, и я подумал: вложи в них сейчас скорострельный пистолет?..

Нет-нет! На это нашлись бы другие. Век цивилизации и... разделение труда... Он хитер, Смирнов, он твердо знает, что лучше держаться в дозволенных рамках холодного погрома. Зато тут уж можно хоть на голове ходить.

Он и стал ходить. На своей великомудрой голове. Не постеснялся...

Увы, это не преувеличение. Уверенно, даже лихо перевернул все с ног на голову.

- Это-де я... антисемит? Я разжигаю национальную рознь?! У нас на пятидесятом году советской власти есть-де национализм в республиках, это разве я сказал? Это Свирский все. Он разжигает... Подумать только, на общем собрании. Разжигал... Никто об этом, кроме него, ни слова. Он один разжигает...

Такого, похоже, и Рыжухин не ожидал. Он как-то подался весь вперед. Шея вытянулась, само внимание.

Какое в самом деле богатство идей! Раздувает пламя не поджигатель, а тот, кто корчится от ожогов.

Не палач с кнутом, а привязанный к дыбе. Не полицай с винтовкой, а стонущий на дне карьера.

Не вор, не расист, не оскорбитель, не убийца, а жертва. Твердило же, из номера в номер, незабвенное "Русское знамя": Еврей сам во всем виноват. И впрямь. Кричит, сволочь, от боли. "А как это ловит заграница!" Когда еще Пуришкевич советовал евреям: не надобно заниматься христианскими ремеслами, тем более —русской литературой. Чистили бы из века в век ботинки. Никто бы и худого слова не сказал. Истинно русский Василий Смирнов даже похвалил бы работу. Кинул бы не гривенник, а, щедрый человек, пятиалтынный.

А уж коль полезли, как сказал другой современный литератор,

...С рогатками, с закладками

В науку, в философию.

На радио и в живопись,

И в технику, и в спорт...

Повылезли в люди — пеняйте на себя!.. Истинно русские люди знают, что им делать. . .

И — тихо. Ша! Рыдать в подушки. Умирать безмолвно. Без стона. Не разжигать. "Как это ловит заграница!"

Даже осторожный, как сурок, Виктор Тельпугов не выдержал, сказал мне вполголоса:

—Умри Смирнов, лучше не скажешь!..

Помолчала и комиссия. Не сразу тут опомнишься. Надо переварить "новую" идею. Однако... Надо и катить колесо дальше. Рыжухин медленно поднялся, взглянул, по своему обыкновению, поверх нас непреклонным взором и заявил твердо, таким тоном произносят приговор:

— Мы не можем сказать, что свидетели написали неправду, но не можем сказать, что и правду,..

Это привело в некоторое изумление даже тех представителей Союза писателей, которые мечтали окончить дело, как говорится, честным пирком да за свадебку.

Юрий Стрехнин, сутулясь и опершись о стол большими кулаками, выразил со своей неискоренимой прямотой удивление:

Слушайте, в каком году все это происходит?..

Но товарищ Рыжухин на него и не взглянул.

Размашина запрограммирована выдать Смирнову очистительную индульгенцию, то она выдаст, хоть бей по ней кувалдой. Такова программа.

— Хорошо,— сказал Рыжухин, мучительно глядя поверх нас.— Тогда так... Установим... Григорий Свирский - не клеветник. Но и Василий Смирнов –не шовинист. Смирнов лишь давал повод считать его шовинистом...

Кто-то нервно хохотнул. Стрехнин пробасил: "Да-а".

Но при чем тут эмоции! Секретарь деловито скрипела ручкой, записывая официальные выводы многомесячного расследования.

Но все же Рыжухин чувствовал себя не вполне уверенно. И, сформулировав окончательный вывод парткомиссии, поглядел на Соловьеву, которая до сих пор и слова не молвила. Пухловато-круглое лицо ее, правда, было намного жестче, чем тогда, когда она просила меня, по-человечески просила, по-женски, проникновенно просила, признаться, что я погорячился...

Похоже, именно Соловьева, завотделом культуры горкома и, вместе с тем, супруга генерала КГБ, главного хранителя наследия Ленина в институте марксизма-ленинизма при ЦК КПСС, отвечала перед верховной властью за сегодняшнее "мероприятие"...

Соловьева, к моему изумлению, и не думала искать никаких гибких формулировок. Никакого эластика. Заявила властно, нимало не смутясь, уставясь на нас круглыми ясными глазами «твердокаменного большевика»:

Я поддерживаю позицию Василия Смирнова.

Наступила могильная тишина. Ни один стул не скрипнул. Лишь кто-то задохнулся, закашлялся.

Закашляешься! Никогда за все пятьдесят лет советской власти ответственный партийный руководитель Москвы не позволял себе заявить этак — на заседании, публично, при чужих,— что он поддерживает позицию шовиниста и зоологического антисемита

Сформулировав свое идейное кредо, Соловьева взглянула мельком на того, кто закашлялся и еще бился в кашле, и лишь тогда посчитала необходимым теоретически подкрепить свое сенсационное заявление.

Шовинизм Василия Смирнова, пояснила она, проявлялся лишь в словах, а не в делах. В высказываниях, а не в поступках. И надо, мол, судить Смирнова так, как он сам о том просит, - не по словам, а по делам.

Тут уж и некоторые члены комиссии задвигались, "включились" окончательно. И даже переглянулись. Не хватила ли через край?

Даже если взирать сквозь пальцы на то, что Василий Смирнов писателей-евреев, что называется, палкой изгонял (кто, в конце концов, не вычеркивал из разных списков "некоренных"?. . ), если даже не замечать этих его прямых действий, то тогда как быть с Владимиром Ильичем Лениным? С его позицией вождя, которую он высказал так прямо, что, как говорится, ни прибавить, ни убавить? Слово тоже есть дело.

К тому же слово известного писателя. И главного редактора журнала "Дружба народов"...

А ведь тут чужие сидят. Вон их сколько! И записывают — что записывают? Отдельно Ленин, а отдельно Соловьева: на противоположных сторонах баррикады?. . На противоположных ли? — подумают.

Переглядываются члены комиссии. ...Мы расходились в молчании.

Прощались у дверей горкома; один из писателей сказал изумленно,— видно, такого и он не ожидал: — Паноптикум!

Другой усмехнулся горестно: — Обезьяний процесс. И над кем - главное?!

Я же впервые подумал о том, что все эти годы мы имеем дело просто с бандой, захватившей в СССР власть, но не решаемся признаться в этом даже самим себе…

Такси унесло их, а я пошел по весенней слякотной Москве к метро, размышляя о людях, которые заседали сегодня за массивным, видавшим виды столом. Кто они? В самом ли деле, банда уголовников, усвоившая «руководящий» волапюк? Не от обиды ли так? Во что верят эти «твердокаменные»? Что у них за .душой?

Инквизиторы сжигали на кострах Джордано Бруно или Яна Гуса и, фанатики, верили, что это дело святое. Изгоняют дьявола.

Якобинцы рубили головы и верили, что это дело святое. "Да здравствует революция!" - восклицали и палачи и жертвы.

Наконец, царские офицеры дрались "за единую неделимую" и порой, как каппелевцы, шли насмерть строевым шагом с папиросой в зубах.

Они были лютыми врагами Советов. Но они были идейными врагами.

А что за душой у Рыжухина? У Соловьевой? У крикливых "нержавеющих" старушек? У сановных молчальников, которые восседают в «высокой комиссии» вот этак - молча и с печатью государственных раздумий на челе?

Идеи?.. Что ж, тогда все они строем, повзводно, побатальонно, промаршировали из "Союза русского народа"? Или "Михаила Архангела"? Из редакции "Русское знамя"?

Нет! Разные они. Один из членов комиссии брюзжал в коридоре: "Ослабили вожжи. Пораспускали. Раньше за такое, бывало... " Точь-в-точь купец Бугров, который страшился за свою мошну и тревожно спрашивал Горького: "Вот над этим подумать надо, господин Горький, чем будем жить, когда страх пройдет?.. "

"Купецкую" философию не скрывают, благо не знают, что она купецкая...

Другие (не исключено, что и Рыжухин), оставаясь наедине со своей совестью, убеждают себя: "Я ~ солдат партии", "не моего ума дело" — или чем-либо подобным.

А Соловьева? Своим голосом она говорила?.. Или, как персонаж шиллеровской драматургии, была лишь "рупором идей"? Чьих идей?

Или обходительный Виктор Тельпугов. Он-то явно не антисемит. Я сказал ему как-то, что он на заседании то и дело приседал. Как на спортивном занятии. До уровня "мадам Соловьевой".

Соловьева, фигурально выражаясь, приседала, и Витя Тельпугов сползал со стула.

Тельпугов смущенно развел руками и сказал, что у него сложное положение. "Сам понимаешь..."

Мне рассказывали об одном молодом человеке, который недавно на телевидении обследовал картотеку авторов, нет ли евреев. "Гнусная работенка",- с отвращением сказал он

позднее своим товарищам, сделав все, что ему приказывали.

Другой выступил с облыжными обвинениями, а вечером, совестливый, видите ли, позвонил оклеветанному: "Извини. Иначе не мог".

Третий, журналист-международник, написал визгливую статью, а вечером, подвыпив в клубе, рассказал мне с циничной улыбкой придуманный его же друзьями анекдот: "Земля кругла. Есть новое подтверждение... Помои, которые мы выливаем на запад, возвращаются к нам с востока... "

Сталин подымал тост "за колесики и винтики". Безгласные, предельно послушные, никогда и ни в чем не повинные "колесики и винтики"; заговоришь о них и видишь: вступаешь в новый круг Дантова ада.

Эйхман не был антисемитом. Это установил трибунал, судивший невзрачного, неимеющего лица "бухгалтера смерти", которому было поручено организовать истребление евреев.

Он успел деловито, с чиновничьей исполнительностью, отправить в газовые камеры миллионы евреев и на суде с возмущением отрицал, что забил до смерти одного-единственного еврейского мальчика. Лично, своими руками? Никогда.Эйхман всегда считал себя "порядочным", "честным" человеком. А вовсе не величайшим убийцей всех времен и народов.

Такой, словно бы совсем не "аморальной", личностью предстал перед изумленным миром и комендант Освенцима Гесс, фигура почти столь же выдающаяся по своему злодейству, как Эйхман.

Гесс, как выяснилось, был добрым семьянином, отцом пятерых детей, любил жену и в предсмертном письме учил детей быть честными.

Французский писатель Робер Мерль в своей книге "Смерть - мое ремесло", посвященной Гессу, отмечает, что Гесс был воспитан и семьей, и школой, и службой, и всей обстановкой милитаристской Германии как автомат. К собственной инициативе и рассуждениям Гесс был склонен лишь после того, как возникнет приказ.

Но автомат есть определенный психологический тип, есть следствие, а не причина. "Многотысячные гессы тоже действовали под влиянием сознания, а не одного только приказа; существует более основательный фундамент, подпирающий самый приказ. Какой же это фундамент? Какая сила приводила в действие автомат? На это может быть только один ответ, и я сформулирую его

резко.

Идея. Идея подымает человека над животным, идея ставит его ниже животного, в зависимости от того,

какая идея, Имеет ли право человек, сославшись на свою личную моральность, свалить вину на аморальность

идеи?..

Нет.

Но если человека нельзя выгородить, сославшись на идею, то нельзя выгородить и идею ссылкой на безнравственность ее применения, ибо в самой идее, следовательно, есть упущение, ущербность, если она допускает безнравственность своего применения... "

Ошеломленные, мы знакомимся сейчас с идеями, согласно которым ради спасения человечества

нелишне человечество и сжечь.

Над всем этим размышляли и французский писатель, и наш ученый-театровед И. Юзовский в своей посмертно вышедшей работе "Польский дневник", выдержку из которого я привел выше. Тот самый непримиримый Юзовский, в которого фашизм целился много лет подряд, а последним - Сергей Васильев:

. . . Юродствовэть, юзовствовать, лукавить, ненавистничать

Врагам заморским на руку. . .

Весь мир сейчас думает о расизме. Расплодились в разных странах респектабельные заплечных дел мастера, которые казнят, судят, шельмуют "по долгу службы". Черных, белых, "итальяшек", пуэрториканцев, евреев...

И пусть сегодняшние указания отменят вчерашние, а завтрашние-сегодняшние, пусть завтра прорыдают газеты примелькавшееся: "Как могло случиться, что в недрах нашего аппарата. " - что ж из этого?! "Я ошибался вместе с партией..." - с неколебимым достоинством скажет Рыжухин. В какой-то момент мне даже захотелось встать и,

как обмишулившийся чеховский герой, возопить плачущим голосом:

-Отец дьякон! Простите меня, Христа ради, окаянного. ..

- За что такое?

- За то, что я подумал, что у вас в голове есть идеи...

. . . Кто только не шел с дубьем и железом на наши с Полиной семьи! По ним прошлись железными крючьями погромы 1905 года; в них стреляли казаки, пресекавшие "беспорядки" на заводах; их полосовали ножами и вешали, как мы знаем, врывавшиеся на храпящих конях в села зеленые, синие, белые. . .

Сами того не ведая (и во сне им не снилось такое счастье!), передали эстафету в верные руки — ягодам, ежовым, бериям, абакумовым, рюминым - несть им числа — сталинским сатрапам, открывшим залповый огонь по уцелевшим, тем более что уцелевшие были не только революционеры, но, случалось, заодно и евреи.

Дело успешно завершили рванувшиеся в Россию "панцерколонны", офицеры СС и украинские полицаи, сбросившие в Ингулецкий и другие карьеры чудом выживших.

Остались изо всей большой деревенской семьи моя Полинка да в стороне - ее дядя, "огрехи" геноцида.

Хрущев, как известно, внес свою лепту, и вот мы остались теперь почти одни — я, Полинка и жизнерадостный знаток птиц и речных трав Фима, нареченные именами застреленных, зарезанных, запоротых...

Что ждет нас? Мы - живые и, естественно, думаем об этом. Что ждет наших друзей, тех из них, у кого, как и у нас, преступной рукой Сталина начертана в паспортах желтая звезда пятого пункта?..

Мы почти с приязнью, с незлой усмешечкой вспоминаем слепые, ненавидящие глаза нашего бывшего соседа — кухонного скандалиста, кричавшего нам с Полинкой: "Гитлер вас недорезал!" Покричит, дурак, а потом, протрезвев, спрашивает озабоченно: "Я вчерась ничего такого не ляпнул? А?.. Ох, подведет меня "зеленый змий".

Когда-то антисемитская истерия разжигалась, держась на эмоциональных вспышках, на нелепых,

рассчитанных на дремучее сознание стереотипах, вроде: "Христа продали!", "Агенты микадо! Вильгельма! Джойнта!". Или — к чему второстепенные детали! - "Агенты сразу всего мирового капитала! Космополиты!". Когда печать и радио гремели вот этак, антисемитская истерия, трещавшая все чаще и чаще холодным бенгальским огнем, поддавалась языку фактов, увещеваниям, страстному проникновенному слову. Здравому смыслу.

"Эйхманиада" не поддается никаким словесным воздействиям. Никаким доводам. "Эйхманиды" спокойны, уравновешенны, как был спокоен и уравновешен сам Эйхман, бухгалтер смерти. Они— служат...

Сколько раз спасал Полину от смерти замдекана добряк Костин, а пришло строгое указание о "некоренном населении" — распорядился не подпускать ее, тогда аспирантку, к комнате приемной комиссии факультета, чтоб не знала она, кому отказывают и по каким мотивам...

А мы спорили с Полинкой, помнится, доброе у него лицо или страшное? Как прикажут.

Расовые законы, "инструкции", "указания", а порой и вовсе неуловимые - "Звонок", "сигнал", "дали понять", здесь уже нет места собственному уму, собственному сердцу, собственной совести и прочим старомодным понятиям человечества - незримые, как в кибернетической машине, импульсы программируют речи, доводы, поведение, ведь это так безошибочно и современно - "долг службы", хотя столь современным доводом, как справедливо заметил один из авторов, оправдывался перед самим собой еще Понтий Пилат.

Миролюбиво, с видимым дружелюбием пожмут тебе руку, поговорят об очередном юбилее Ленина, подымут тост за здоровье Полинки, расскажут при случае, что они, боже упаси, не антисемиты: у них половина друзей - евреи. А раздастся в тиши кабинета "звонок", поступят "сигнал", "закрытое письмо" - с тем же деловитым дружелюбием выбросят тебя на улицу, оставят без хлеба, посадят в телячий вагон и еще скажут на прощанье, что у них, понимаешь ли. сложное положение. - Не взыщи. Сам видишь, не наша воля...

… Я шел не торопясь. Не было сил сразу отправиться к Полине. Даже позвонить не смог. О чем, в самом деле, звонить? Что антисемиты по-прежнему безнаказанны, а значит, беды, стрясшиеся с ней, могут повториться?

Возле метро "Площадь Революции" увидел уличную сцену, которая заставила замедлить шаг.

Невысокий паренек - китаец, в синей кепке и полураспахнутой на груди рубашке (в руках портфель, видно, студент), — разговаривал с девушкой. Нашей, российской, голубоглазой хохотушкой. Они переминались с ноги на ногу и никак не могли расстаться.

Быстрыми шагами приблизился другой паренек. Тоже в синей кепке и с таким же портфелем в руке, только высокий, тощий; ни слова не говоря, вынул изо рта горящую папиросу и стал прижигать своего низкорослого товарища в худющую грудь. Он с силой, не спеша, с твердым убеждением в своем праве, припекал дымившуюся папиросу к желтоватой коже юноши, а тот, сжав губы, молчал. Бледнел, болезненно морщился, а молчал.

Рядом сплошным потоком спешили прохожие, ничего не замечая.

Я подбежал, отбил ударом кулака напряженно прижигавшую руку; они тут же ушли, оба китайских парня, правда, в разные стороны, оставив девушку в полной растерянности.

Она отступила в сторонку, озираясь. Ждала, верная душа, - может, вернется...

Ко мне медленно подошел офицер милиции, в темном плаще "болонья", корректный столичный милицейский офицер, который, оказывается, стоя поодаль и наблюдая за чем-то, видел заодно и китайскую сцену.

— Зря вы, гражданин. Иностранцы. То их дело... Я кивнул ему — наверное, он прав — и влился в людской поток у входа в метро. Как в быструю реку нырнул... Меня вышвырнуло на эскалатор, внесло в вагон, я машинально перебирал ногами, думая о том, что мне уже более полугода прижигают душу папиросой. Свои. Не китайцы. "То их дело..." А это - чье дело?! Чье?!

Глава десятая

Теперь я должен был предстать перед самим Егорычевым, властительным секретарем Московского комитета партии, на очередном заседании бюро

И вот мы снова сидим перед высокими дверями. Я и два сопровождающих меня посланца Союза писателей Москвы, тихие, со скорбно-соболезнующими лицами представителей погребальной конторы. На лице Виктора Тельпугова все то же: "Это ужасно, Гриша. Но пойми, у меня сложное положение".

Так уж заведено у московских писателей: от бурлящего океана - представители самые тихие,

Глухие массивные двери с тамбуром приоткрываются, и оттуда выскакивают люди, распаренно-красные, как из бани.

"Дававший повод" В. Смирнов куда-то исчез. Выяснилось: вызван в кабинет Соловьевой за успокоительными таблетками.

Нет и Юрия Стрехнина, благородного полковника, единственного, кто, возможно, осмелился бы усомниться в том, что Егорычев всегда прав. Это меня тревожит, как тревожит пехотинца, надевающего перед атакой стальную каску, что артиллерии не будет, где-то завязла. Тревожит, тем более что я полностью открыт и сверху, со стороны высокого

и, казалось, безоблачного неба: оба мои звонка к секретарю ЦК Петру Демичеву, который, как считают, "не знает, что говорят внизу", остались без ответа.

Демичева нет в городе. И, как вскоре дали понять одному из моих друзей, для Свирского - не будет. . .

Пехота идет одна. . .

Что ж, бывало такое в Белоруссии в сорок первом, когда черным факелом сгорел мой бомбардировщик и мне ночью, на ощупь, вручили две гладкие жестяные гранаты образца 1914 года.

Я раскрываю портфель, бросаю взор на свои "гранаты". Одну из них достаю. Это Щедрин. "Недоконченные беседы".

Сказано было: нам Гоголи и Щедрины нужны. Пожалуйста! Не стареет граната.

Интересно, что изо всех русских писателей лишь Щедрин настороженно приглядывался к Германии, как бы предвидя гитлеровские злодеяния. Он писал, что даже поднятие уровня образованности, как это показывает антисемитское движение в Германии, не приносит в этом вопросе осязательных улучшений. . .

Я смотрю на темные двери, в которые боком, неслышно проскользнула Соловьева, и с беспокойством думаю о том, что уж коли Соловьева с Владимиром Ильичем Лениным расправилась, как механическая картофелечистка с картофелем, то Щедрин для нее даже не овощ.

Нервничать стали, вижу, и посланцы Союза, которые сидят по обе стороны от меня, глядя на глухие двери как на царские врата.

Кажется, они тоже опасаются, что заветная мечта великого писателя России ныне еще не осуществится: окончательного очеловечивания не произойдет.

Нас зовут, и мы тихо, гуськом тянемся через большой, с высокими потолками, зал, садимся сбоку на деревянную скамью.

Удивительный это зал.

Широченный, дорогого дерева стол, за которым ждет секретарь МК товарищ Егорычев, изогнут дугой. Краями наружу. Напоминает большой промышленный полумагнит. Все остальные сидят как бы всфере силовых линий этого обращенного к залу полумагнита, за слегка вертящимися маленькими столиками.

Егорычев поднялся, застрожил в микрофон, и сразу задвигались столики, заколыхались, как намагниченные, занимая строго определенное направление. Шевельнулись и — замерли. Мощный, видать, магнит.

Я невольно улыбнулся, и несколько человек взглянули в мою сторону недобро...

Тельпугов наклоняется ко мне, повторяя шепотом как заклинание: "Спокойненько, Гриша! Спокойненько!.. Спокойненько!.."

Егорычев худ, спортивен. Говорит все громче, самовоспламеняется, словно бы распаляя себя; хрипловатый бас все гуще, и по тому, как слушает его за одним из подвижных столиков Соловьева, наклонясь вперед и приоткрыв алые губы, мне ясно, что не с ней я спорил. Никогда не решилась бы аккуратная чиновница из отдела почти под лестницей на свое сенсационное заявление.

Не она разделяла взгляды Василия Смирнова. Во всяком случае, не она одна...

Взвинченный, хрипловатый голос Егорычева вызвал у меня в памяти совсем другой голос. Но такой же взвинченный, почти яростный... Плотный, преисполненный достоинства мужчина в сером габардиновом пальто произносит из-за моей спины тираду.

Лжесвидетель! Непонятый лжесвидетель в прокуренной комнате милиции, в Курском метро, пришедший выручать забулдыгу-антисемита.

И опять тот же хриплый нервно-вибрирующий тон. Странная, необъяснимая истерическая загнанность.

Отчего? На дворе уже ни Сталина, ни Хрущева.

Почему и Егорычев впрягся в ту же немазаную могильную фуру, которая тягуче скрипит на всю землю? Что за добровольная эстафета палачества? Добровольная?.. А кто может его заставить? Его, влиятельнейшего человека в партии? В руках столько власти, а в голосе... истеризм

загнанности? Отчего же? В глубинах его души -страх?

Не оттого ли все антисемитские кампании неизменно звучат на истерической ноте?

Егорычев, всесильный и неглупый человек, — инженер, окончивший лучшую техническую школу Москвы, Институт имени Баумана, революционера Баумана. Он, конечно, понимает, что историческая обреченность — понятие не абстрактное. Что же он делает?

В Союзе писателей СССР нет ни одного человека, который бы не знал, что такое Василий Смирнов. И кто, кто именно, по фамилиям, входит в "черную десятку". Об этом не существует двух мнений.

Над хрущевским кликушеством - "У нас этого нет!" — посмеивались дружно: оно никогда не было доводом, а лишь самохарактеристикой.

Егорычев не может не понимать, не может не чувствовать, что принимает ныне эстафету хрущевской дикости; сам своими руками вешает себе на шею дощечку с надписью: "Лжесвидетель".

Я слушаю его, и постепенно меня охватывает ощущение, что я когда-то читал его речь. Где? Как это могло случиться? Наконец вспомнил. "География" Баранского, учебник для восьмого класса. Русский народ помог бывшим окраинам царской России подняться. В Узбекистане, в Киргизии - ныне развитая промышленность. И в Казахстане...

Если Егорычев добавит еще о соревновании горняков Донбасса и Кузбасса, то картина будет уж совершенно ясной. С одной стороны...

Как узка ты, тропка торная! Ты о низости дискриминации евреев, а тебе в ответ: киргизы больше не живут в юртах. Ты о подлости деления советских людей, как лошадей в барской коляске, на коренников и пристяжных, а тебе в деланном изумлении городят частокол прославленных еврейских фамилий. "Пожалуйста! О каком антисемитизме вы говорите?! У нас генерал Крейзер еврей! И Эренбург тоже!.. И даже авиаконструктор Лавочкин! Знаете "Ла-5"?.. Лучший истребитель в Отечественную... "

Царский министр Победоносцов мог бы перечислять и того пуще. "У нас композитор Николай Рубинштейн - еврей! - горячо воскликнул бы он.-Основатель Московской консерватории. Не шутка! И еще более знаменитый брат его, Антон, автор "Демона". Самый выдающийся русский скульптор Марк Антокольский - еврей. Создатель величайших творений на Руси — памятников Ивану Грозному, Петру 1, Ермаку, Нестору-летописцу... А Левитан! И даже Фет, русский помещик Фет — полуеврей. Не говоря, конечно, о Шолом-Алейхеме, который уже просто полный еврей. И никто его не клеймил "отравителем" и "космополитом", никто не убивал. Он стал классиком еврейской литературы.

Вот на какие высоты поднят иудей на государевой земле!.. "

Теперь, в шестидесятых годах XX века, случается, еще добавят, какой у нас процент евреев-лауреатов, это запомнили накрепко, поскольку при других обстоятельствах об этом уже кричали: - Синагога!

Киргизы живут как люди. Это прекрасно. Но, может быть, и евреям можно предоставить эту возможность, товарищ Егорычев? Жить как люди, не шарахаясь от площадной брани Смирновых. Не боясь за детей.

Секретарь Центрального Комитета партии Демичев, секретарь ЦК по идеологической работе, в идейной жизни страны, можно сказать, нАбольший, объявил во всеуслышанье, что антисемитизм существует, с ним рано прекратили борьбу и что за погромные настроения надо исключать из партии.

А властительный секретарь МК Егорычев, судя по всему, убежден в прямо противоположном...

Значит, в партии сложилась фракционная группа шовинистов и антисемитов? Порвавшая на деле с коммунистическим движением. И не скрывающая своих погромных взглядов...

Во Франции родилась в свое время деятельная антисемитская лига. Она обещала рабочим построить социализм. Непременно — социализм. - И, набрав силу в страшном зловонии дрейфусиады. лопнула, конвульсируя и вырождаясь в рядовых налетчиков гитлеровского толка - сподвижников де ля Рока, позднее петеновских жандармов, оасовцев.

Члены "антисемитско-социалистической лиги" не скрывали причин своей непримиримости. Они были, за редким исключением, мелкими лавочниками, их душил "крупный еврейский капитал", как из года в год истерически вопил Дрюмон, флаг-антисемит Франции.

Мошна! Вечное яблоко раздора... Наши потомки будут поражены низостью мотивов высоких "идейных" кампаний, порожденных литературными, да и не только литературными, калеками, которым не устоять без костылей. Бездарность и подлость, как известно, идут рука об руку; бездарный или неумелый работник, чтоб удержаться, выбрасывает, как вонючка, защитную жидкость.

Как они ничтожны, как жалки, наши литературные выжиги, перед налитыми водкой глазами которых маячит лишь одно — мошна!

Да евреи им необходимы как воздух! Если б их не было, они бы немедля начали объявлять евреями друг друга; немецкими овчарками выискивать друг у друга бабушек, согрешивших с евреями, как уже не раз бывало.

Как иначе объяснить свое скудоумие, свое невежество, свою бескрылость? Все дано людям, а они - ни с места. Кто-то же виноват?! Известно. Давно декламируют в Союзе писателей:

Он сам горбат, Стихи его горбаты. Кто в этом виноват?

Евреи виноваты!

Дали запугать себя калекам, товарищ Егорычев? Или вы такой же, с костылем?

Только что вы замяли дело о сановных литераторе pax, устроивших на даче в Голицыне бордель для избранных. Спасли влиятельных скотов от тюрьмы.

Сейчас бросили спасательный круг Василию Смирнову, который, начиная оправдываться, прежде всего объявляет себя принципиальным борцом с "Новым миром" и вообще всякой крамолой. Это — ход проверенный. Не раз его спасавший.

Год назад Смирнова уличили в провокации против "Нового мира" Твардовского, в прямом подлоге, в публикации злобной "авторской" статьи, которой автор никогда не писал, и это было доказано на Секретариате Союза писателей; но. . . Смирнова все равно не сняли, так как, по мнению доморощенных стратегов, косвенно это был бы успех Твардовского.

Пусть клеветники и разложенцы, пусть жулье, пусть пропойцы, пусть антисемиты, но ежели они борцы с "крамолой" - не трогать! Лучшие люди. Каста неприкасаемых.

Так, что ли, товарищ Егорычев? Или здесь не только это?..

Недавно у литераторов выступал один из крупнейших руководителей промышленности. Он с горечью говорил о плохом хозяйствовании, об изношенном станочном парке, о нехватке валюты, о трудностях в СЭВе. Наконец, о плохом урожае.

Когда мы выходили из зала, огорошенные неожиданно раскрывшейся перед нами картиной, один из старых и прославленных писателей бросил мне с грустной усмешкой:

- Теперь за вас возьмутся.

- За кого - за вас? - не понял я.

-За евреев... Слышал же, дела ни к черту. А другой выхлопной трубы нет. Не названа...

Значит, опять "мошна"? А не интересы страны. . .

Другой выхлопной трубы нет.

…. Когда-то идеолог "Русского знамени" в брошюре "О невозможности предоставления полноправия евреям" (СПб. 1906) писал: "...по сведениям департамента полиции Значится, что в России 90% революционеров — евреи и только 10% падает на несчастных простофиль других национальностей..."

А теперь, по давнему прогнозу писателя Амфитеатрова, антисемиты вывернутся наизнанку и начнут шуметь, что 90% контрреволюционеров - евреи? Что все смутьяны во всех странах - евреи?

Что евреи — главная опасность для социализма?

Но ведь антисемитская истерия - наркотик. Кратковременного действия. Одурманить можно. Но ненадолго. Ни одному правительству не удалось спастись под развернутым знаменем антисемитизма.

Жизнь - коняга резвая. С норовом. Так приложит об землю, что и дух вон...

За антисемитизм, давно известно, хватаются только от страха. Как за последнюю соломинку. Чего вы боитесь, Егорычев? Что у вас за душой? Объявить на всю Москву о самом себе: - Я - лжесвидетель!!!

Юриспруденция учит: когда человек охотно признается в малом, чаще всего он пытается увести следствие от своей большой вины...

В зале горкома — молчание. Говорит один Егорычев. Похоже, на том все и кончится.

Пока Егорычев набирает в легкие воздух, я спрашиваю:

- Может быть, и мне дадут слово?.. Как говорится, да будет выслушана другая сторона.

Витя - "певец весны" - сильно давит каблуком мне на ногу: — Спокойненько!

Из зала заседаний, похоже, я ускачу на одной ноге. Как мальчик, играющий в классы. Вторую -отдавят.

Меня, надеюсь, вызвали не играть в классы?

Егорычев словно не слышит моего возгласа; когда он снова шумно набирает воздух, я уж громче:

— Хорошо бы и мне дать слово!.. Егорычев поворачивает ко мне напряженно вытянутое лицо. Глаза у него по-прежнему жесткие, холодные, сузились щелочками. Желтоватые прокуренные зубы проткрылись. Уж не лицо это – оскал гончей перед прыжком…

- Сколько вам времени? — просипел оскал.

-Семь с половиной минут.

Жестом дозволяет мне говорить.

Я отыскал взглядом за подвижными столиками Рыжухина, Соловьеву. Они глядят на Егорычева неотрывно. Так певцы, наскоро разучившие песню, глядят на хормейстера. Чтоб не сбиться.

Достав напечатанный на машинке текст, стал читать.

Разухабистые афоризмы "железного канцлера" и даже сообщение о том, что он выражал их публично, не изменяют выражений лиц. В самом деле, "всюду одни жиды", "продался евреям!" или "убирайтесь в свой Израиль)*. Подумаешь, новость! Этого кто не слыхал!

С тревогой всматриваюсь в участников заседания. Белеют сорок или пятьдесят настороженно слушающих лиц. Вон там, сзади, старики, может быть, в партии со времен революции. А в углу рабочие ребята. Неужели ни у кого не дрогнет сердце?

И вдруг засветились удивлением глаза молодого парня.

- "...когда же поэтесса Юнна Мориц,- читаю в эту минуту,- написала отличные стихи о Пушкине, Смирнов сказал ей: "Почему вы пишете о Пушкине? Пушкин не ваш писатель. Пушкин наш писатель".

Теперь уже внимают многие. Такого и в самом деле не слыхали!..

Я быстро, чтоб уложиться в срок, дочитываю документ, составленный мною только из фактов, которые проверила парткомиссия. И даже Рыжухин подтвердил. Естественно, в нем есть и то, о чем читатель уже знает. Я прошу извинения занекоторые повторы, но — это официальный документ.

Документ № 5

"Свидетели - сотрудники "Дружбы народов" - приводят имена известных писателей, отстраненных от сотрудничества в журнале только потому, что они евреи. "Это не наши авторы, - заявлял Смирнов, вытягивая трубочкой губы, как бы пробуя авторов на вкус И- тоном следователя, раскрывшего заговор: - Прикрылись псевдонимами... Вы про отчество спрашивайте. Отчество выдает..^"

Смирнов отнюдь не был однобок в шовинистических выпадах. "Вся проза грузин - не советская",- говорил он. Об эстонцах, латышах и литовцах отзывался еще категоричнее: "Все они не советские".

Председатель Союза писателей Казахстана Габит '' Мусрепов заявил на Секретариате Союза писателей СССР, что "замечания Смирнова унизительны для национальной литературы".

Глубокая аморальность Смирнова привела к тому, что заявление о выходе из редколлегии "Дружбы народов" подали и русский поэт Алексей Сурков, и народный поэт Литвы Эдуардас Межелайтис, и крупнейший белорусский писатель Янка Брыль.

Свидетели, вызванные парткомиссией МК, писатели и журналисты, подтвердили 31 (тридцать один) факт шовинистических высказываний и распоряжений Смирнова. Из них 7 (семь) высказываний публичных. Не случайно В. Александров, в течение пяти лет секретарь парторганизации "Дружбы народов", заключил показания словами: "Считаю, что Смирнову не место в Коммунистической партии".

Смирнов на заседаниях парткомиссии, как известно, не возражал против большинства фактов. "Мало ли что скажешь,- заявил он.— Мое мировоззрение не в высказываниях, а в статьях". Он поставил под сомнение лишь четыре факта.

Если мы отбросим не только эти 4, а 14 или даже 24 факта и вообще останемся только в пределах четырех или пяти, то и этого за глаза хватит, чтобы великодержавный шовинист Смирнов не ушел отсюда с гордо поднятой головой.

Факты подтверждены парткомиссией. А каковы ее выводы?

"Свирский — не клеветник, но и Смирнов — не шовинист!" Смирнов, как заявил т. Рыжухин, лишь давал повод... "Давал повод" считать его шовинистом.

Смирнов "давал повод", как известно, не одному человеку, а десяткам и даже сотням людей. В конце концов он "дал повод" тысяче московских писателей дружно зааплодировать, когда его с трибуны открытого партсобрания назвали великорусским шовинистом. А если учесть, что высказывания Смирнова становились достоянием всех союзных республик, легко можно представить себе весь вред многолетней безнаказанности Смирнова. Это ясно, в част-ности, и из недвусмысленных показаний парткомис-сии 12 свидетелей, писателей и журналистов.

Тов. Рыжухин заявил по этому поводу: "Мы не можем сказать, что свидетели написали неправду. Но не можем сказать, что и правду..." Когда хотят закрыть глаза на факты, то, возможно, как видим, и такое. Отбрасываются показания

12 заслуженных, пользующихся безупречной репутацией работников литературы, и верят на слово одному - Смирнову, до этого дважды уличенному на Секретариате Союза во лжи, фальсификации фактов и прямом подлоге. Смирнову, оклеветавшему на известном приеме в Кремле весной 1963 года всю Московскую писательскую организацию.

Смягчающим обстоятельством считается то, что шовинизм Смирнова проявлялся-де лишь в словах, а не в делах. В высказываниях, а не в поступках. И надо, мол, судить Смирнова не по словам, а по делам.. . Этот довод не выдерживает критики, даже если мы отбросим все шовинистические распоряжения главнбго редактора "Дружбы народов", т.е. его прямые действия.

Шовинизм и антисемитизм, если, конечно, не иметь в виду уличных погромов, явление идеологии, где оружие — слово. Недаром сказано: "Слово тоже есть дело". Тем более, добавим, слово писателя и к тому же главного редактора "Дружбы народов".

Три раза за последние годы писательская общественность открыто, на партсобраниях, ставила вопрос о шовинизме и антисемитизме Смирнова. Первым заявил об этом профессор Щукин, бывший член коллегии ЧК, начальник отдела борьбы с контрреволюцией при Дзержинском. Тотчас началась травля профессора Щукина, и он умер от инфаркта".

Вскоре выяснилось, что об оголтелом смирновском шовинизме на писательских собраниях вспоминали не трижды, а семь раз. Говорили открыто, публично.Позднее старая большевичка т. Войтинская выступила с наказом вновь избираемому парткому "вскрыть наконец фальшивое лицо Смирнова"; в конце концов даже руководитель Московской писательской организации осмотрительнейший Сергей Михалков сказал во всеуслышанье, что "Василий Смирнов очень далек от дружбы народов... ".

Старый писатель Семен Родов отправил на имя секретаря МГК Егорычева специальное письмо, в котором сообщал о том, что В. Смирнова обвиняют в антисемитизме далеко не впервые.

Документ № 6

Первому секретарю МГК КПСС тов. Егорыче-ву Н. Г. '". ..Считаю нужным сообщить, что это (выступление Свирского Г. ) не первое публичное выступление, в котором В. А. Смирнов обвинялся в антисемитизме.

Несколько лет тому назад на закрытом партсобрании московских писателей с таким же обвинением В. А. Смирнова в антисемитизме выступил ныне покойный профессор Щукин. В нарушение принятого порядка персональное дело профессора Щукина и Смирнова не было заслушано на общем собрании Московского отделения Союза писателей СССР, и обвинение В. А. Смирнова в антисемитизме так и. осталось неопровергнутым. 4 апреля 1966 г. Семен Родов, член КПСС с 1918 г.".

 

Когда я кончил излагать документы, никто больше не глядел на "давшего повод". Даже Соловьева. Это и в самом деле неловко— смотреть на голого короля... Стояла глухая, провальная тишина; шуршание, ерзанье у столов усиливали ее. Такая тишина, помню, была на летном поле, когда сбросили с парашютом набитого тряпьем "болвана", чтоб нам, курсантам, доказать, что прыжок безопасен, а парашют …не раскрылся.

Тишину прервала наконец басовая егорычевская нота. –- Та-ак... Но вы говорили не только о Василии Смирнове. Вы об антисемитизме... и более широко. Обобщали.

Десятки глаз метнулись в мою сторону. В расширившихся глазах Соловьевой загорелось злорадство охотника, который видит, что зверь подогнан к самому капкану. Еще шаг, и...

- Да, обобщал,— выдавил я из себя, понимая, что сейчас-то все и начнется.

Егорычев встал, покачнувшись, пробасил отечески радушным тоном, каким в радиопередачах для детей бабушка уговаривает Красную Шапочку не бояться. А голос-то низкий, хрипловатый - не бабушкин.

- Подойдите поближе,- показал он мне на свой стол-полумагнит.- Вот сюда, пожалуйста...

Я приблизился к Егорычеву, остановился возле бокового, левого микрофона и увидел вдруг, как двое или трое сидевших за подвижными столами людей потянулись вверх, "встали на хвосты", как язвительно заметил потом один из писателей.

- У вас что, может быть, и на каждого из нас досье?! - воскликнул какой-то широколицый мужчина; от ненависти у него дрожали губы.— А не только на Василия Смирнова?!

Егорычев сделал чуть заметное движение рукой, и широколицый увял.

Соседка Соловьевой, пышноволосая блондинка, с мутноватым, закатившимся на сторону зрачком, тоже вдруг хлестнула по мне каким-то возгласом, язвительно-взбешенным и переходившим на крик.

Егорычев едва уловимо двинул пальцем, и блондинка круто отвернулась от меня: мол, и видеть его не могу. Оркестр, и какой сыгранный...

-...Мы вас слушаем, пожалуйста, - с прежним миролюбием подбодрил Егорычев.

Я поискал взглядом портфель. Он оставался у дверей. "Одну минутку",— извинившись, пошел за ним. Круглые глаза Соловьевой провожали меня. В них нарастали недоумение, затем тревога. Уж не собирается ли удрать?.. Уйдет!..

Но я вернулся. Поглядел на микрофон, который не усиливал голоса, работал "на запись". И достал из портфеля тоненькую книжицу в серых корочках, на которую Соловьева поглядела как-то искоса, боязливо, словно книжица в самом деле была чем-то, что может взорваться.

Показал всем. На книжке написано "Уголовный кодекс РСФСР".

Полистал, нашел 74-ю статью. Прочитал на этот раз неторопливо:

- "Пропаганда или агитация с целью возбуждения расовой или национальной вражды или розни, а равно прямое или косвенное ограничение прав или установление прямых или косвенных преимуществ граждан в зависимости от их расовой или национальной принадлежности наказываются лишением свободы на срок от шести месяцев до трех лет или ссылкой на срок от двух до пяти лет".

Опустив Кодекс, взглянул на сидевших передо мной людей.

Кто-то из них глумился над Полиной. В лучшем случае молча потворствовал тем, кто выгонял ее из отделов кадров, плачущую, голодную, больную. Вычеркивал как "некоренную" из рекомендаций института в комиссиях райкома.

Что они сейчас чувствуют, властительные секретари райкомов Москвы, кадровики, директора крупнейших заводов? По лицам вижу: "коренной" национальности.

В самом деле, сколько раз почти каждый из них соучаствовал, пусть даже молчаливо, в выделении и тем самым разделении своих рабочих и инженеров - по Александру III - на "коренников" и "пристяжек"? Сколько раз это повторялось? Сколько лет длилось?..

Ни одна голова не опустилась. Лица сурово-непроницаемы. Пожалуй, лишь в мерцающих глазах Соловьевой мелькнула тень тревоги, которая затем уж не исчезала. Что еще за законник выискался?

Я положил тонкую книжицу в портфель и, доставая другую, намного потолще, чем Уголовный кодекс, кратко поведал о своих попытках хоть однажды привлечь к ответственности скандалящих в вагонах пьяных горлодеров-расистов. И о случае в метро рассказал. И о народном суде, где установлены мощные "очистители", "сита", сквозь которые проходит брань лишь в "чистом виде", незамутненная примесями националистической травли.

- ...Как, по-вашему, это самодеятельность милиционеров и судей? Или узаконенная норма?

Иными словами, можно ли в нашей стране применить 74-ю статью Уголовного кодекса?

Вынув из портфеля том в коленкоровом переплете, показал его членам бюро. На томе написано "Научно-практический комментарий к УК РСФСР" (издание второе, Москва, 1964).

- Не знаю, знаком ли он вам. Это настольная книга каждого юриста.

В нем, в этом научно выверенном комментарии, дано разъяснение к 74-й статье. Вот оно: "...пропаганда расовой или национальной вражды заключается в распространении устно, письменно, в печати либо иным образом среди более или менее широкого круга лиц взглядов, идей, которые вызывают или могут вызвать враждебное, неприязненное, пренебрежительное отношение этих лиц к какой-либо национальности или расе".

Так и сказано: "... среди более или менее широкого круга лиц..." Какая сугубо научная точность!

Вагон метрополитена или трамвая, до отказа набитый пассажирами, — как его, по-вашему, считать? "Более или менее широким кругом лиц" или более или менее узким?

Двор многоэтажного дома, полный детей и подростков,— это "более или менее широкий круг лиц"? Или уж вовсе узкий?

Может быть, нужно призывать к погрому в мегафон*, чтобы круг слушателей был признан учеными юристами бесспорно широким? ( Как это и было в Центральном Доме литераторов 18 января 1990 года. (Примеч. ред.)

Так рождается юридическая неточность - она есть и в кодексах некоторых других стран, откуда, наверное, и позаимствована; но где еще эта неточность превращена в лазейку» щель, дыру, в которую проникает беззаконие?

Беззаконие, так сказать, по "закону". На этот раз по хрущевскому закону.

Судьи, как известно, тяготеют к точности. Поэтому рядышком, в этом же научном комментарии, добавлено, что действия, направленные "на унижение чести и достоинства отдельного лица в связи с его национальной принадлежностью, могут образовать состав оскорбления...".

Горько мне об этом говорить, но, оказывается, публичные действия шовинистов относятся к числу так называемых дел частного обвинения.

Заорал в трамвае: "Гитлер вас недорезал" Никакого тут преступления Никакой погромной травли. Обыкновенный бытовой скандал.

И то не всегда... Чтобы любого антисемита удавалось освобождать от ответственности всегда, при любых обстоятельствах, появилось еще одно разъяснение. Вот оно: "...рассматриваемое преступление может быть совершено только с прямым умыслом. Виновный сознает, что внушает другому лицу или лицам взгляды и идеи, которые вызывают или могут вызвать враждебное отношение к какой-либо национальности или расе, и желает наступления этих последствий".

Я не раз видел, как судья деловито наводит разгулявшегося антисемита на нужный ответ: "Ты намеренно, значит, обдуманно-сознательно разжигал вражду к этой национальности и желал этого разжигания? Желал последствий?.. "

Антисемит хлопает глазами, наконец соображает: - Я что? Да я просто так... Я не хотел... это самое... последствий...

Представьте себе, что и по другим статьям Уголовного кодекса виновные полностью освобождались бы от ответственности, стоило б им пробормотать: "Я что? Я не хотел!.. " Скажем, пьяные автомобилисты, сбившие человека... Бандюги, прикончившие прохожего и угрюмо твердящие на суде: "Нешто мы хотели его убивать? Да никогда!.. "

Только великорусскому шовинисту, хаму и насильнику, гарантирована свобода, достаточно ему сказать, что он не хотел разжигать... Ни боже мой!

Как видите, 74-я статья Уголовного кодекса — мертва. Практически в советском законодательстве ее нет. А значит, и мертва статья Советской Конституции о равноправии рас и наций, которую 74-я статья должна охранять с бдительностью пограничника...

Нет пограничника. Его сняли с поста специальным "разъяснением". Границы для великорусского шовинизма открыты. Гуляй, ребята!.

Так фальсифицируется, убивается статистика.. .

Убивается, как видите, не в высших инстанциях, как было в свое время с сельским хозяйством, когда колхозники голодали, а газеты писали, что мы собираем невиданные урожаи, 7 - 8 млрд. пудов. .. Убивается в самом низу - в народных судах, в райотделах милиции, а коль нет статистики шовинизма, то, естественно, нет и шовинизма...

Вы слыхали об этом "комментарии" к закону, который блокировал закон? Знали о позорной расистской практике? О распоясавшемся шовинисте, который беспрепятственно разгуливает по нашим улицам, заглядывает в школы, институты, колобродит забулдыгой, где вздумается?

Этот «Коментарий», кстати. все время уточняется. Чего вдруг?

Евреев в последние годы стали у нас в стране уж не толко шельмовать, но и избивать до полусмерти, а то и убивать. Привлекать убийц «за оскорбление личности" стало как-то неловко. Поэтому Комментарий срочно дополнили. К фразе "...могут образовать состав оскорбления" добавили: "а дерзкие и циничные действия в общественных местах - злостного хулиганства*. Теперь любой факт антисемитского глумления в СССР юридически немедля трансформируется не только, как и ранее, в оскорбление, но, если жертве заодно и голову пробьют, в "злостное хулиганство".

Расизм, как видите , совершенствуется…

...Жду, что скажут. Ни слова в ответ. Глядят во все глаза, как на экран, где сейчас показывают кино и где вопрошает что-то с белого полотна странный малый. Чего ему надо? Бог с ним, сейчас зажгут свет, и он пропадет.

...— Я не выбирал себе языка, культуры, обычаев, как не выбирают родителей... Я родился в России. Жизнь прожил в Москве. Вырос в русской культуре. Стал русским писателем... Да и не будь этого, все равно издревле существует и другое посвящение в национальность - кровь, пролитая за свободу своей Родины.

Как и многие мои соратники, я вспоминаю о том, что я - еврей, лишь тогда, когда мне говорят "жидовская морда", когда мне в той или иной форме дают, по этой же причине, в зубы. Такое и в последнее время происходит все чаще и чаще...

- Все реже и реже! — воскликнул Егорычев и даже взмахнул для убедительности руками.

Глава одиннадцатая

Медленно, сутулясь, поднялся Егорычев и, начав говорить, тут же обронил что-то про "мельницу".

И, словно он произнес какое-то заклятие, я почти воочию увидел, как у соседнего, правого микрофона встал рядом с ним худющий, вымороченный Саша Вайнер - сама растерянность, само отчаяние, страшное, безвыходное отчаяние...

Он снова осуждал меня вместе с Егорычевым - слово в слово, в унисон.

Вообрази его сейчас здесь, рядом с собой, и Егорычев, разгляди он его у соседнего микрофона да выведай, кто стоит рядом, выпрямившись, как перед расстрелом, как бы он, Егорычев, себя повел? О чем бы спросил, если б, естественно, снизошел до разговора, а не просто вызвал бы милицционера…

Позднее, бессонной ночью, мне даже представился весь этот разговор. Наверное, Егорычев прежде всего спросил бы то же самое, что, к стыду, хотел спросить и я.

- Вы что же, считаете евреев исключительной нацией? Высшей расой, которой предначертано править миром?

- Что я, идиот?! — исступленно, как и в первый раз, вырвалось бы у Саши. В глазах его тогда, у меня дома, промелькнула тревога, как у человека, который постучался не в ту квартиру: "Вы что, тоже

антисемит? Почему повторяете расистские бредни?"

— Тогда чего же вам надо? — уже взъяренно воскликнул бы Егорычев.— Чего вы там вытанцовываете у синагоги? И в прочих местах... Чего вам не хватает?

Саша молчал бы, бледнея и раскачиваясь, как в молитве, и здесь только я, наверное, услышал бы, как он повторяет про себя свою молитву, которую для всех российских саш раз и навсегда исторгла из своей души Анна Ахматова, измученная и рыдающая:

Стрелецкая луна, Замоскворечье. Ночь.

Как Крестный ход идут часы Страстной недели.

Мне снится страшный сон. Неужто в самом деле

Никто, никто не может мне помочь?

 

В Кремле не надо жить. Преображенец прав.

Здесь древней ярости еще кишат микробы:

Бориса дикий страх, и всех Иванов злобы,

И Самозванца спесь - взамен народных прав.

— Что вы припутываете к себе Анну Ахматову? — наверняка взбешенно вскричали бы из зала, узнай они, о чем Саша молчит.- Она - патриот России. Русская из русских. А — вы?!

Саша улыбнулся бы горестно, и, неистовый книголюб и знаток русской поэзии, может быть, подарил бы нам еще одну, омытую кровью строчку:

- "В этом христианнейшем из миров поэты -жиды... "

— Да что с ним разговаривать?! — закричали бы из зала все те же два-три энтузиаста, налитых злобой до ушей; теперь я уж знал их в лицо, и Егорычев, как водится, пошел бы навстречу требоваяиям "народного гнева", и заявил бы он, что Сашу, презренного иуду, продавшегося за чечевичную похлебку, сотрет в порошок.

А Саша повторял бы белыми, как бумага, губами свое безысходное:

— Бейте!.. Чем хуже, тем лучше! Перестанут думать об ассимиляции… Чем хуже, тем лучше!..

я еще не знал, что эти отпетые коммунист-гуманисты Сашу уже извели, он в могиле, и мысленно разговаривал с ним, как с живым….Сказал вдруг самому к себе, что несправедлив к нему. Пусть даже, он твердил, как егорычевы, что я выступил сгоряча, что его идеал - моральное гетто; разве можно ставить его рядом с нашей оголтелой верховной властью; за

спиной Егорычева — автоматы, солдаты, милиция. Вся мощь державы.

А что за спиной Саши Вайнера? Старенькая мама. ..

Как я смею сопоставлять почти как равных государство - этот лязгающий гусеницами тяжелый танк — и мальчишку, оказавшегося на его дороге? Палача и жертву?

Слепой в своей дикой ярости грохочущий танк, от которого не уйти, не спрятаться, не вжаться в землю, и мечущийся в ужасе мальчишка — да разве я вправе осуждать его? Не броситься на помощь ему?

Что делают с ребятами? Впрочем, то же самое, что и со мной...

И это здесь, в столице! В самом центре идейной жизни.

Назым Хикмет как-то сказал: когда в столице стригут ногти, в провинции рубят пальцы.

"У нее националистические настроения,- сказали в Ленинграде об ученой М. Карасс.— За это она еще десять лет просидит без работы..." Почему — националистические? А жалуется. На антисемитизм притеснителей. Подумать только, что посмела сказать отчаявшаяся, доведенная до инвалидности женщина-ученый в ЦК партии!

"Вся моя жизнь — это бесконечные поиски работы. Из 17 лет, прошедших после окончания университета, почти половину я была безработной. Для меня не существует Конституции, никаких прав, никаких гарантий. Я оказалась лишенной даже права на труд, видимо, труд мой и сама я здесь никому не нужны".

Во как заговорила,— конечно, националист! Может, ей еще Декларацию прав человека подай? Не только Конституцию?.. А может, захочет, как рабочий-югослав, итальянец или пуэрториканец, уехать в поисках хлеба? Может, озлобилась, как этот… Саша Вайнер?

Пусть подыхает как собака... У нас этого пуэрториканства нет...

Только что на Алтае выгнали с работы пожилого работника театра - за то лишь, что у него обнаружили мою публично произнесенную речь о Василии Смирнове и "черной десятке", речь против шовинизма, которую, как мы думали, поддержал секретарь ЦК партии Демичев.

"За хранение сионистской литературы",-объявили выгнанному.

Почему "сионистской"? А так...

Почему не рубануть старого заслуженного человека по пальцам. Еврей! Спроса нет...

Еврея, особенно если какая-нибудь заварушка, можно и опрокинуть ударом в пах, лишить куска хлеба, а если застонет от боли или отчаяния, обозвать подозрительным элементом, космополитом, джойнтом, сионистом.

Патриоты терпят, а этот, видите ли, стонет, сионист проклятый!..

Так что же, молчать об этом? Молчать мне, живому, когда об этом кричат миллионы могил?..

Кричат: "Что вы делаете, безумцы?"

Пусть звереет в слепом страхе погромщик, пусть рвется к границам отчаявшаяся молодежь, границам заминированным, обнесенным лагерной "колючкой", таящим смерть; пусть уходят в тюрьмы, в небытие молодые, полные сил российские ребята, которых сбрасывают, словно они уже неживые, под откос, и — молчать об этом?*

…Сейчас, днем, в зале заседаний, слушая деревянно- суховатый бас Егорычева. я посмотрел на дальний, у противоположного конца стола, микрофон с таким напряжением, что еще кто-то взглянул в ту же сторону. За ним еще один. На кого я взираю?

— ...Напрасно... должны помнить... возбуждать... настроения... на чью мельницу...

Я встряхнул головой, и - снова за столом-полумагнитом остался лишь один человек, раздраженный, ссутулившийся , который, как мне показалось, неохотно делает сейчас свое дело... Егорычев заговорил вдруг вяло, заметил вскользь, что он, впрочем, не имел бы ко мне никаких претензий, произнеси я свою речь на закрытом собрании. А такое - на открытом?!

"Хорошо,— подумал я дисциплинированно,- в следующий раз я выступлю на закрытом".

И вдруг Егорычев начал самовозгораться, как и в самом начале. Вспомнил вдруг, что Василий Смирнов, на встрече интеллигенции с Хрущевым, оклеветал всю Московскую писательскую организацию. ..

— Вы тогда подлили масла в огонь, сорвался он на крик.

Все свое накопившееся раздражение, весь гнев Егорычев обрушил на Василия Смирнова, который, как сказал Егорычев, не отдает отчета своим словам и, невыдержанный, истеричный, действительно дает повод.

Я слушал гневную отповедь секретаря МК великорусскому шовинисту - за то лишь, что тот не умеет держать язык за зубами, и думал, как о многом я не успел сказать. И о Саше Вайнере, и о примерно такого же возраста, как Саша, вологодском парне-фронтовике, который в свое время начал спиваться и сказал моей старенькой маме, что если она не сделает работу не только за себя, но и за него, будет ерепениться, то он, начальник, выгонит ее как еврейку.

- Не знаешь, что ли, сколько ваших без работы?. .

Как маслянистое облако иприта, шовинизм травит всех, кто глотнет его. . .

Как пожар, он опаляет каждого, кто попал в огонь.

Как подземный огонь в торфяном болоте, он тлеет внутри, в глубине, а пойдет гулять-шуметь - не погасишь.

...Бушуют на земле, то на одном, то на другом континенте, лесные пожары дремучего "почвенного" национализма. В России часто, слишком часто рады, неосторожно, по-ребячьи бездумно рады такому пожару, если огонь идет-гудет не в ее сторону Партийные Спинозы «не замечают» угорелой от чада молодежи, которая надевает на ноги "мокроступы" славянофилов и протягивает друг другу не руки, а "длани", бьет друг друга не по щекам, а по "ланитам", не по шее, а по "вые",

"Социальное Обанкротились, - объявляют, нажимая на "о", средних лет пророки с учеными степенями и без оных, - надОбнО хОрОниться в национальном..."

И хоронятся.

Чаще всего в журнале "Молодая гвардия".

Этот лифт охотно поднимает на Парнас поэта, который преимущественно "весь аржаной, толоконный, пестрядинный, запечный".

Не надо быть социологом, чтобы увидеть, что этот вихревой псевдокомсомольский натиск на городскую интеллигенцию, которая-де "без корней" (как и евреи! ), таит в себе давно знакомые нам «патриотические порывы» недоучек и бездарей, порывы 49-го года. . .

Она (т.е. городская интеллигенция, вкупе и влюбе с евреями)... "Она - не наша. Я — наша. Ей не место. Мне— место..."

Так хочется "тихим" селянам прогуляться по литературному большаку с кистенем в руках. Трудно маленькому поэту, который жаждет иметь большое значение. Какой лифт берет, в тот и толпится… Открыто и широко приветствуется любой националистический огонь в «поэзах» селян, откуда бы не взяли они его «на прикурку» Журнал "Огонек", редактируемый все тем же супер патриотом Анатолием Софроновым, "поднял на Парнас" в августовском номере 1968 года поэму . "настоящего русского" поэта Фирсова. Я прочел и - глазам своим не поверил... В гитлеровском рейхе, на стенах заводов и учреждений, висели лозунги: "Народ все, ты — ничто'. "Наше дело выше правды'. У Фирсова в заключении поэмы - черным по белому:

Наше дело выше всякой правоты. Плевать, что после кто-то скажет, что был прямолинейным ты!..

Бот тебе и сельская патриотическая идиллия! Со всеми "корнями"...

Как видим, от националиcтического российского чванства до фашизма расстояние короче воробьиного носа.

А как рады «наверху» любому маскировочному литературному фанфаронству в стихах и прозе как бы опаляющему запад. Именно в эти годы мы вооружали до зубов "желтый" китайский национализм, а теперь вооружаем арабский, хотя знаем, что и от него несет зловонием расизма, — не утихают призывы мусульманских лидеров "сбросить иудеев в море", "растоптать", "уничтожить и евреев, и семя их. . .".

Принцип "око за око" переродился в геноцид. "Правда" официально подбадривает канадский национализм,—он, конечно, прогрессивен, коль он против "янки", — и безоглядно поддерживает черный национализм, даже если в нем можно уловить гнилостные запахи расизма. Ветер-то не в русскую сторону.
А если ветер переменится? Он уже менялся. И не раз. В Гане. В Индонезии. Да где только не менялся!..

В Леопольдвиле застрелен Лумумба, и теперь убивают коммунистов те, кто вчера клялся России в вечной дружбе.

Неуправляемы лесные пожары национализма. На восток — на запад швыряет языки пламени ветер истории. Чуть изменится ветер, и огонь из верного союзника становится злейшим врагом.

Сталин раздувал националистический пожар, разуверясь в торжестве идей интернациональных. Может быть, он никогда и не верил в них. Стравил между собой Кавказ, на треть высланный в Сибирь. Перестрелял прибалтов в охотку…И вот ныне «бровастый», как давненько окрестили Брежнева. пытается принизить, растлить душу и «первого среди равных», как еще Сталин окрестил русских, до того ополовинивший неслыханно терпеливый народ тюрьмами, да войнами…

Доколе же живые будут скользить за мертвецами по историческим кровавым осыпям в пропасть?..

От этих мыслей меня отвлек высоко взмывший голос Егорычева; секретарь МК, чудилось, криком загонял себя в искренность. Он по-прежнему кричал ; на Василия Смирнова, кричал так яростно, что, когда, подводя итоги, сказал устало: "Ограничимся обсуждением этого вопроса",- я подумал, что Василию Смирнову крепко повезло.

Я по природе своей отходчив: посетовал на самого себя: зря поставил и Василия Смирнова и Егорычева в один ряд. Все-таки здорово он врезал психоватому "железному канцлеру". Другим наука.

Они все же не из одной колоды. Напрасно это я так...

Увы, не напрасно...

Спустя полгода (расчетливо повременив, пока уляжется волнение в Союзе писателей) меня вызвали в райком и познакомили со следующей формулировкой бюро МГК от 27 апреля 1966 года.

 

Документ № 7

"Указать Свирскому Г. Ц. на то, что он без оснований предъявил Смирнову В, А. политические обвинения и своим неправильным поведением разжигает национальную рознь ".

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день? Да это же коронная идея "железного канцлера"! Разжигает страсти не выстрел, а стон сброшенного на дно карьера!..

Наши литературные "калеки", все эти смирновы-шевцовы-софроновы, наглы и вместе с тем не уверены в себе, как и вообще хулиганы.

Отныне они получают индульгенцию. На прошлые погромы. Настоящие и ~ будущие.

С лаконизмом и решимостью царского министра внутренних дел Макарова, отвечающего в Думе на запросы о расстрелах, большевитский горком объявил официально: "Так было, и так будет впредь".

Клоуны! Интернационалисты царской чеканки!..

 

Итак, я привел семь официальных документов одного разбирательства, одной попытки назвать кошку кошкой, а государственный шовинизм - преступлением.

Цифра семь издревле носит в себе какой-то отсвет законченности. Семь чудес света. Семь звезд Большой Медведицы, Семь садов Семирамиды. Семь дней в неделе. Я и остановился на семи.

Пусть живут эти семь документов и сами по себе, помимо авторского рассказа, для тех, кто верит только документам, на которых есть штампы официальных инстанций.

…Осталась в стороне, пожалуй, лишь одна тема. Страшный парадокс XX века. Почему, как это могло случиться, что кровавую эстафету лабазного рассейского антисемитизма подхватили и понесли, как знамя, не воры и базарные торговки (это бы никого не удивило), а Сталины, кагановичи, Хрущевы, егорычевы, рыжухины, Соловьевы, сановные обладатели университетских значков, дипломов ВПШ и высших дипломатических школ? Люди, причислившие себя к интеллигенции?..

Как постичь черную, как бездна, готовность сменить по первому сигналу рабочую блузу интернационалиста на мундир расиста? Раздраженно морщиться при виде "неарийской" фамилии и хвататься за карандаш...

Случаен этот стремительный, как обвал, процесс, некогда оживленный Сталиным, или случайностью оказался "кремлевский горец " из духовной семинарии?

Сталина давно уже нет, а обвал все грохочет... Где же начало и где конец? Когда в наше, советское время покатится первый камень?

Впервые я задумался об этом в гостях у Виктора Грановского - дяди Полины. На его трагическом юбилее. Пришли сослуживцы: инженеры, бухгалтеры, с женами и детьми. Кто-то вспомнил, как Грановский спас его в сорок девятом от голодной смерти, и, выпив одну-другую рюмку, лез к нему целоваться.

А Грановский мрачнел: он тоже не забыл "лихие сороковые"... Одернул, словно гимнастерку, свою белую, с напуском, русскую рубашку, подпоясанную шелковым шнурком, и заговорил о совести.

- Растем, богатеем, а совесть уходит, как врешето... Не на кого опереться. Нет людей... - Грановский взглянул на нас из-под жгуче-черных встрепанных бровей, прикрывших его старый шрам над глазом — личный подарок Петлюры.— Совести нынче у людей... в микроскоп не разглядишь. Почему? А?

Первым отозвался Сергей Иванович, высоченный, с желтыми запалыми щеками старик инженер в коротеньком, лоснящемся на локтях москвошвеевском костюме в полоску. Он подергался нервно туда-сюда, походя на обдуваемую ветром ниточку сушеных грибов. Сергея Ивановича, бывшего комиссара у Щорса, иссушила одиночная камера, где его продержали по ложному доносу двенадцать лет. У него, как говорил дядя Витя, было время подумать...

— В Индии.как известно, корова священна,—напористо начал он и закашлялся долгим клокочущим кашлем старого туберкулезника.— "Не убий коровы". Ребенок усваивает с молоком матери. Если бы этот принцип был вдруг нарушен, кто-то прошелся бы с автоматом... по коровам и остался безнаказанным, то это означало бы нравственное крушение Индии!.. Пбнято?

Даже решительный Робеспьер, Робеспьер-гильотина, не собирался отменять религии. Я имею в виду, как вы понимаете, систему нравственных норм. .. "Не убий", "не укради", "не прелюбодействуй"...

А мы что с ними сделали?

Понято?..

Взорвали все нравственные табу, как храм Христа Спасителя. А чем заменили?.. Если отвлечься от рябого Иосифа — пропади он пропадом!.. - чем?

Нравственно все, что идет на пользу пролетариата.

Высекли эти строки на мраморе. Канонизировали. На веки веков...

А кто определил, что на пользу пролетариата, а что во вред? Иосиф? Хрущ?.. Понято?

Дядя Витя вскричал, словно его ударили:

- Не хочешь ли ты сказать, что еще Лениным в двадцатые годы была расчищена взлетная площадка для этого воронья, для юдофобов?! В те самые дни, когда за антисемитизм судили, как за контрреволюцию?! Бред! Так можно договориться... черт знает до чего1..

Всего час, точнее, пятьдесят минут осталось до стука в дверь, и в дом дяди Вити ворвутся с обыском, и дядя умрет, не перенеся позора.

И все эти последние минуты дядя доказывал, что в двадцатые годы "ничего подобного небыло"... Время шло тогда по иным часам. Заводским...

— Да, бывало всякое... Но тут уж логика борьбы: или мы, или нас... А как иначе?* - вдруг закричал он так, словно хотел что-то заглушить в себе.

Я слушал хрипловатый голос честнейшего дяди Вити и, кажется, начинал понимать, когда и как был зачат наш доморощенный неорасизм... Когда он зашевелился, как шевелится, стучится ножками в чреве матери крепнущий плод...

Двадцатые годы, я всматриваюсь сейчас в вас с пристальным вниманием и тревогой. Не в вас ли истоки нынешнего расистского разгула?

Кажется, это безумие — думать так. В двадцатые годы и в самом деле за антисемитизм судили, как за контрреволюцию. Юдофоб был позорищем. Ископаемым... Неужели все-таки оттуда?

"Парадокс XX века", убежден, вызовет к жизни не одно исследование ученых - историков, философов, писателей. Я лишь коснусь этой темы. Не могу не коснуться.

Увы! Двадцатые годы, утвердившие равенство наций, святое равенство во веки веков, были беременны антисемитизмом, и роды близились. . .

Они узаконивали беззаконие, наши песенные двадцатые годы. Поиски козлов отпущения становились привычны.

Ленин ставил задачу: удержать власть любой ценой. Пожалуй, впервые в российской истории — после разгрома Иваном Грозным Великого Новгорода - убивали не за личную вину (не только за нее!), а за принадлежность к тем или иным "новгородцам".

Стрелял веты с чердака по красноармейцам или спал в это время в собственной постели - разбираться недосуг. "Новгородец" - этого достаточно.,.

Целые социальные слои оказались на козлах для порки. Вначале на них бросили дворян, даже если были потомками декабристов, затем меньшевиков и эсеров — переселили их из царских тюрем в большевистские. Из Иркутского и Орловского централов в Соловки и Бутырки. Чуть позднее - старых инженеров, крестьян-единоличников (и не только богатых), следом "лишенцев", куда попали и священники, и церковные сторожа, и вдовы, сдававшие единственную комнатку, чтоб прокормить детей ("нетрудовой доход"). Нимало не смутясь, тридцатилетней Анне Ахматовой выдали пенсию.. . "по старости". Лишь бы умолкла... Морили голодом Мандельштама.

Мандельштам, как известно, пуще огня страшился "лихого человека" Блюмкина.

Среди кожаных курток революции Блюмкин был далеко не единственным евреем; вряд ли я имею право обойти это молчанием в книге о российском шовинизме.

Вот предо мной труд. Богато иллюстрированный, парадный. Издание тридцать четвертого года. О Беломорканале. Он открывается указом о награждении орденом Ленина... Когана Лазаря Иосифовича, начальника Беломорстроя, Бермана Матфея Давидовича, начальника Главного управления исправительно-трудовыми лагерями ОГПУ, Фирина Семена Григорьевича, заместителя Бермана, Рапопорта Якова Давидовича, заместителя Когана...

В Ленинграде были в ходу стихи о поэте.

Вы видели Саянова,

Саянова — не пьяного?

Саянова - не пьяного?!

Значит, не Саянова.. .

В Москве, в Союзе писателей, ныне таких "трезвенников" куда более.

Один из них (позднее этаких окрестили "русопятами") как-то проникновенно задышал мне в лицо водочным перегаром, признаваясь, что в душе он, конечно, со мной, но... так мне и надо... - Сами кашу заварили.. ,

Если бы он был трезв, я, может быть, вступил бы с ним в объяснения, сказал бы, к примеру, что в ЦК партии большевиков после революции было четырнадцать процентов евреев (что соответствовало, как объявили на одном из партийных съездов, положению в ВКП(б). В еврейских ушах еще звучал не умирающий на Руси клич: "Бей жидов, спасай Россию! "

Вряд ли кто-либо станет утверждать, что тосковавшие по равноправию евреи были воспитаны Россией в духе законности.

Говорят, в ЧК - ОГПУ оказалось немало бывших учеников ешиботов. Они расставались с одними догмами, обретали, вместе с кожанкой, другие. Ярость гонимых и многовековой догматизм сыграли с ними злую шутку.

Однако в ту минуту мне было не до бесед. Я почувствовал удушье, словно по-прежнему горбился в Ленинской библиотеке над черносотенным "Русским знаменем".

Вот и возвращается все на круги своя...

— Виноват! — сказал я по возможности миролюбиво.- Погубил Россию. Лично я! На четырнадцать процентов.

Тут уж он на меня уставился. Даже чуть протрезвел.

- Почему на четырнадцать? А еще на восемьдесят шесть… эт-то кто да кто виноват?

Ты! Лично ты! .. — И я ушел…

Потом я жалел, что не спросил его о том, как он объяснит ход истории, когда Сталин, превратив всех своих коганов-берманов в "лагерную пыль", передал карательные органы исключительно в "истинно русские" ежовы рукавицы... И пошли на убыль тридцатые годы...

Кто не знает, что стряслось в лихолетье тридцатых!

Целые социальные слои забивались насмерть под барабанно-газетный бой. Вдовы, дети, родители осужденных на небытие. Их знакомые и знакомые знакомых... Наконец общество было объявлено бесклассовым. Всеобщее равенство действительно восторжествовало — в лагерных бараках.

И за одной чертой закона

Уже равняла всех судьба.

Сын кулака иль сын наркома,

Сын командира иль попа.

А. Твардовский. "По праву памяти"

В конце сороковых, если речь шла "об идейных шатаниях" или "враждебной вылазке", об индивидуальной вине.и говорить было непристойно. Даже зарубежных философов проклинали уж не иначе как триадами: Ницше, Бергсон, Фрейд. Позднее была составлена новая сборная: Кафка, Джойс, Пруст. Почти никто не читал их. Но считалось патриотичным проклинать их. Триадами так триадами.

Расправа стала бытом. Привычно швыряли на козлы тех, на ком останавливался державный перст.

В сороковые годы "перст" остановился на евреях...

Что ж, евреев так евреев...

Евреи между тем стали иными. Революция -гигантская буровая; похороненные втуне национальные богатства вырвались наружу со стремительностью гейзера. Бывшие инородцы устремились к науке, в промышленность, помогая заполнить интеллектуальный вакуум, вызванный гражданской войной, эмиграцией и истреблением сотен тысяч образованных людей.

Когда евреев настиг "перст", они уже успели дать миру и Ландау и Гроссмана. Что ж, тем хуже для Ландау и для Гроссмана* "Освобождаются вакансии^ — зашептались в профессорских, в министерствах, в редакциях. Только эта мысль грела егорычевых 1949 года, причисливших себя к интеллигенции и с радостью поднявших хоругви российских лабазников; доценты обрушились не только на евреев. На интеллигенцию, к которой они себя причислили. Любой национальности. Не важно, на каком языке она думает, русском или татарском, она - думает...

А если к тому же еще на идиш!!!

Таков "русский парадокс". Глубокая страшная тень от деревянных козел на нем. Тень противоречивых двадцатых, роковых тридцатых, геройских и сталинско-фашистских сороковых...

Казалось бы, мне пора перестать удивляться. И тем не менее меня все же поразила открыто бесцеремонная фальсификация всего, что происходило на бюро МГК.

Егорычев сказал и при мне, и при всех остальных писателях и членах бюро горкома одно, а подписано в тиши кабинета совсем другое...

В этом не было, казалось, ничего необычного. Упрочение хамства и вероломства началось не вчера.

Сталин объявил в свое время: "Сын за отца не ответчик", а уничтожал заодно с отцами и жен, и детей, и внуков.

Сталин провозгласил, что злостных антисемитов надо расстреливать, а позднее организовал антисемитское "дело врачей" и все другое, о чем мы уже знаем и от чего содрогнулся мир.

Сталин вдохновил на долгую жизнь Советскую Конституцию 1936 года с ее статьями о неприкосновенности личности и прочими великими параграфами, пронизанными солнечным гуманизмом. А следующий год был 1937-й, унесший в могилу миллионы невинных.

Кстати говоря, самая зловещая передовая "Правды", где были напечатаны сталинские слова о том, что "враги народов" ответят."пудом крови", была второй передовой. А первой, на той же самой странице, была радостная передовая о героическом перелете наших летчиков...

Собственные преступления заслонялись Сталиным героизмом народа.

Ханжество как стиль, как незыблемая, постоянная форма существования и руководства — разве я узнал об этом впервые? И все же.я удивился.

"Двойное дно" обычно не выставляют напоказ. Это - тайное тайных.

Но «времена Хруща» не прошли бесследно. И Хрущ , до смерти испуганный «правдолюбец», внес свою лепту.

Начали раздеваться на людях. Ничего! Сожрут...

...На первом же писательском собрании в присутствии нескольких сот московских писателей я рассказал об этом.

В президиуме находились секретарь МГК по пропаганде Шапошникова — правая рука Егорычева в идеологии — и уже знакомая нам Соловьева, завотделом культуры. Я рассказал о многом из того, что здесь написано. Даже о "нержавеющих старушках". О Соловьевой поведал все.

Круглое лицо Соловьевой покрылось красными пятнами, затем она побежала куда-то звонить, советоваться, а вернувшись, просидела в президиуме безмолвно, хотя некоторые работники Союза писателей просили ее хоть как-то ответить.

Секретарь МГК Шапошникова заявила, что она про "вышеупомянутое дело" и не слыхала никогда

Только закончился ошеломивший нас суд над Синявским и Даниэлем, и Шапошникова начала свое замечание по поводу "выступления Свирского" так:

Что касается выступления Синявского...

Грохнул от хохота зал.

О, великий Фрейд! Что ты делаешь с людьми? Она ничего-де не слыхала, но отношение почему-то сложилось прочно.

В те же дни я передал все материалы в Комитет партийного контроля при ЦК КПСС. В высшую партийную инстанцию. Выше нее уж никого. Только «бровастый» Не слишком веря успеху, протестовал против московской позиции....

В комитете, тем не менее, было проведено новое и тщательное расследование. Пригласивший меня к себе парт-следователь КПК товарищ Гладнев сказал, что дело наконец закончено; был вызван в КПК и Василий Смирнов.

— У него, знаете, действительно ничего не держится,— сказал партследователь.— Мелет бог знает что. Обвинять Смирнова вы имели все основания.- И тише, с доброй укоризной: — Но зачем обобщать частный факт?! Правильно ли это? Держались бы... в рамках.—И снова полным голосом: — К вам, товарищ Свирский, мы никаких претензий не имеем...

- То есть как это? Простите - ко мне? Разве во мне дело?

Конечно? Рассматривалось же дело писателя Свирского.

И посмотрел на меня святыми глазами.

 

(Эти глаза я вспоминаю и ныне, через двадцать и тридцать лет после создания этой книги; вспоминаю каждый раз, когда в стране происходит "непредвиденное": Чернобыль, Сумгаит, Карабах, Тбилиси, Сухуми, Кишинев, бешенство "Памяти", бесконечную Чечню. Как и породивших несчастья аппаратчиков-сталинистов, которые превратили миллионы советских граждан всех национальностей в беженцев.

В эти трагические дни, смею надеяться, даже слепорожденной Комиссии партийного контроля при ЦК КПСС очевидно, что государственный антисемитизм сталинской и послесталинской России был первой спичкой, поднесенной к тому духовному сообществу, которое называлось "дружбой народов..." (ноябрь, 1990, Торонто).

Я вышел из КПК на Старую площадь. Мимо меня торопились, скользя по снегу, люди с поднятыми воротниками, со свертками, с бутылками. Завтра Новый год. Шестьдесят седьмой. Как хотелось мне сейчас позвонить Полине, чтоб собиралась, купить вина и поехать с ней к вдове Степана Злобина или к Гудзию. . . Старый год проводить.. . Но, увы.,.

Я стоял долго, осиротело, пока не замерз; в голове все время вертелась зловещая фраза, на которую так и не наказанные Василии Смирновы теперь получили законное право. Ее по-прежнему не будут замечать, как и все остальное. "Пушкин - не ваш писатель", "...не ваш писатель...", "...не ваш".

Когда вечером Полина спросила меня, как проведем Новый год - в Москве или поедем куда-нибудь, у меня вырвалось:

- Давай уедем! Знаешь куда? В Михайловское. В Тригорское. В пушкинские места. А? Давно собирались.

Полина все поняла без слов. - Едем!

Мы начали звонить на вокзал, знакомым, которые были в Михайловском, и вскоре выяснили, что туда на Новый год едет целая группа актеров и переводчиков. Мы присоединились к ним.

Ночью, в вагоне, пели и декламировали. Мастер художественного слова Яков Смоленский читал нам, притихшим, вполголоса:

Приветствую тебя, пустынный уголок,

Приют спокойствия, трудов и вдохновенья. . .

Мы снова окунулись с головой в родную стихию, и, как страшный сон, пропали, развеялись за темными стеклами и "нержавеющие старушки", и Егорычев; сколько их было на Руси, временщиков! Сгинули, как нечистая сила, осененная пушкинским крестным знамением...

Но вот мы разошлись по купе; попытался заснуть; чувствую, не могу. Я все еще там...

"Пушкин не ваш писатель...", "Не ваш!..", "Не ваш...". Тьфу ты, черт!

А следом еще болоо дикое, властительное, как приговор:

"...разделяю - позицию - Смирнова... разделяю - разделяю - разделяю..."

Стучат, стучат колеса. Скрежещут. Вот поезд остановился, снова дернулись вагоны.

— Уже Псковщина,- сонно произнес кто-то за дверью...

Мы приехали в Святогорский монастырь под утро; тихое российское утро. Захрустел под ногами снег. "Мороз и солнце; день чудесный!" Поселились в одной из келий и прежде всего собрались к Александру Сергеевичу. На могилу.

Кто-то просил нас подождать, я присел у монастырского окна, наедине со своими мыслями. Глаза резал солнечный пожар Святогорья. И вдруг замело, засвистело. За окном слышалось ржание, надсадный бабий голос:

- Иди, охолонил весь.

Почему-то вспомнились безутешные строки замечательного русского поэта Чичибабина, в которых звучало отчаяние Саши Вайнера:

«Россия русалочья,

Русь скоморошья,

Почто недобра еси к чадам своим?.””

Да Россия ли недобра?! Ребята, Россия ли?.. Чиновничество испокон веков приседало, как Витенька Тельпугов. То от боярского гнева, то от сановного окрика. То панически металось, страшась "сбиться с ноги", не попасть след в след сталинской азиатской свирепости. То вдруг взмыленно суетилось - по-хрущевски. Лицом к лицу с Америкой. Не шутка*

Древнее раболепие перед "первым дворянином" - это Россия? Дворцовые танцы - приседания — это Россия?

Увы, и это Россия. Ее беды, ее слезы. "Горе-злосчастие..." Но разве лишь это Россия?

Кто только не помогал Полине уцелеть, выжить. Стать на ноги.

И академик Зелинский, и академик Казанский, и властный немногословный президент Академии наук СССР Несмеянов, потребовавший, чтоб ему показали дипломную работу Полины, и цыкнувший на расистов из министерства...

И деревенская баба на голодной станции Обираловка...

И окоченелый на московском морозе милиционер, который должен был выкинуть Полину из военной Москвы, а он отпустил ее в университет, дав денег на дорогу,

И рабочие парни — аппаратчики Уфимского химзавода, которые оставались ночами, чтоб ввести в дело Полинкин метурин, хотя знали, что не получат за это ни копейки. Как и сама Полина.

Сколько таких людей было вокруг нас! От них требовали расистского скотства, подлой ярости - они же бросали под колеса расизма тормозной башмак.

И как бы ни заталкивались в гору вонючие цистерны российского шовинизма, они то и дело откатывались назад, в исторический тупик; и, несмотря на все, частенько пробивалась на дорогу молодежь, преступно помеченная пятым пунктом, прорывалась сквозь накинутый на нее душный расовый брезент, а иные счастливцы рвали его легко, как паутину; особенно если рядом оказывались подлинные интеллигенты Руси, такие, как академик Казанский или академик Несмеянов.

Но главное — болезнь еще не зашла во всю глубину народной толщи: это болезнь прежде всего рвачей, бездарей, собственников не по праву Болезнь паразитов.

Но если нас окружали доброжелательность, честность большинства, неискоренимое чувство интернационализма, если на пути подлости вставал народ, от деревенских баб до академиков, то естественно спросить: как же тогда могло произойти то, что произошло? Геноцид, расовые шпицрутены кампаний, немые вагоны электричек, где корчится, с дозволения начальства, подлость, не затухающий уже четверть века "холодный погром" - как это могло стрястись, если прививка шовинизма не принялась? Вопреки народу, да, вопреки... Но это уже другая трагическая тема России. Извечная тема. Пушкинская тема.

Могила Пушкина скромна, как скромен народ. Мраморная плита с морозно поблескивающим венком, высеченным деловым веком раз и навсегда.

И прозрачный короб над мраморной плитой из самолетного плексигласа.

Словно и здесь кто-то хотел отдалить меня и Полину от Пушкина. Отгородить его от нас. Тщетно!

Подумать только, что наши обезумевшие литературные "калеки" кричали бы о Лермонтове, который гордился тем, что в его жилах есть и капля шотландской крови. Что кричали бы о нем, живи он сейчас, со своею гордостью, своей неподкупной честью, своей непримиримостью к "рабской толпе"?..

Пушкин с этой точки зрения был бы просто непокладистым абиссинцем, "некоренным населением", придумкой столичной интеллигенции...

А Даль? Отец его был датчанином, чужестранцем. Что бы сказали о нем неославянофилы, блюстители расовой чистоты? Или кадровики - разоблачители "полукровок" — о нем, вечном хранителе нашей языковой культуры? Русском из русских. Провели бы его по графе "полезные евреи"?

Дискриминация и расовая спесь никогда не шли от народа. Всегда и только от привилегированных сословий, которые цепляются за свои привилегии с судорожным отчаянием людей, схватившихся за обломки потонувшего корабля.

…Мы стояли плечом к плечу вокруг национальной твердыни и слушали тебя, Россия, и посвист пурги, и дальнее тарахтенье трактора, а в сердце звучало впитанное с молоком матери:

И назовет меня всяк сущий в ней язык,

И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой Тунгус, и друг степей калмык...

Так Россия ли это, если "гордый внук славян" кликушествует: "Пушкин - это не ваш писатель"? А друг степей калмык только-только возвращен из дальней ссылки.

Финн стрелял в меня, москвича, в день моего совершеннолетия на линии Маннергейма...

Да они такие же враги России, как и мои враги,-обезумевшие русопяты в павлиньих перьях краснословья!.. Россия Пушкина будет жить в нас и с нами. А егорычевы сгинут, как сгинули бироны, пуришкевичи, распутины... Главное, не терять перспективы.

Главное, помнить, что Пушкин с нами...

С нами, кому жить, думать, растить детей...

Ну, а если мне - не жить (я знаю, на что способен расизм, я глядел ему в глаза!), если и впрямь напророчествовал старик Гудзий, ткнув пальцем в подлую правду: "Боярин был прав, и обидчиков наказали. А боярина убили позже и за другую вину",— пусть даже повернется по цареву, я прикоснулся к твоей высокой холодной домовине, Александр Сергеевич, где ты погребен после гнусного выстрела Дантеса, и тем уж окреп, тем уж поострил сердце свое мужеством.

1967, Москва

 

ЭПИЛОГ,

в котором приводятся факты, не связанные друг с другом

В 1968 високосном танковом году меня разыскали, как по тревоге, повезли c «активистами-сопровождаюшими» по высоким «инстанциям», где навстречу мне зазвенел разноголосо и торжествующе женский хор: "Знаем мы его!", "Не в первый раз!" (особенно выделялись голоса Горевановой и Шапошниковой); потащили на расправу, естественно, "за другую вину", другую речь - о возрождающемся сталинизме, произнесенную тремя месяцами ранее на закрытом собрании* и поначалу не вызвавшую никакого беспокойства; но все это особая повесть, которую я писать, возможно, не буду: произведения на тему "сталинизм и культура", убежден, появятся в свое время в России - в отличие от этой книги — и без меня.

Когда я вернулся из «высоких инстанций» домов, меня ждал журналист Валерий Аграновский, давний знакомый. Он начал, едва я переступил порог:

- Гриша, я примчал к тебе, как вестник. Из Малеевки, где сейчас отдыхают... -–и он перечислил несколько имен старых и уважаемых писателей. - Старики просили передать тебе вот что…- И он почему-то понизил голос: - Их опыт, опыт 37 года свидетельствует. Сейчас тебя исключат из партии… Уже исключили? Та-ак!… Затем посадят… - Я машинально оглянулся на Полину, огромные серые глаза ее наполнились слезами. Пророчество наших мудрецов ей явно не понравилось - Будешь ты на Лубянке бить себя в грудь, -продолжал Валерий – раскаиваться, мол, черт попутал! или будешь стоять на своем - та же самая «десятка». Там без выбора. Так вот! Старики очень просят… не раскаиваться…

Мы угостили вестника чаем с вишневым вареньем, я рассказал ему, как я напоследок перепугал члена политбюро ЦК партии Арвида Яновича Пельше. Поставив, в своей прокурорской речи, мое имя рядом с именами Бухарина, Каменева и других расстрелянных «врагов большевистской партии», высохший, как мумия, главный партийный жрец запнулся, задышал открытым ртом. Пока он переводило дух, я не удержался, заметил сочувственно: - Постыдился бы, старый человек…

Что началось потом, надеюсь, можно тебе не рассказывать…

Когда гонец ушел, я поведал Полине все по порядку, снова и снова возвращаясь к ее Костину, который наткнулся на меня месяца два назад в одной из «инстанций».

В плохо освещенном коридоре МК вдоль стены стояли люди, доставленные, как и я, на бюро московского горкома, и я стал всматриваться в лица,— нет ли знакомых. И, кажется, одного узнал.

Он появился с другой стороны. Поднимался по лестнице. Я заметил его боковым зрением.

Макушка празднично сияет. Одно ухо оттопырено, другое прижато. Как у гончей. Костин? Полинкин Костин?.. Кажется, он... Он подымался весело-возбужденный, с полуразвязанным галстуком. Посмотрел на меня, а затем по направлению моего взгляда, осклабился:

- Что, своих увидел?'

И, спросив что-то у постового, прошелестел обратно.

А я остановился у дверей, закрыв глаза и чуть пригнувшись, словно меня ударили в солнечное сплетение.

…Это произошло на второй день войны. 23 июня 1941 года. Я стоял у шоссе, в Белоруссии, вдоль которого летели, как пух из разорванных перин, листовки. Одна упала у моих ног. Я пригнулся, взглянул на нее.

Адольф Гитлер твердо обещал уничтожить меня. Как еврея.

Я поддел листовку кирзовым сапогом. И — занялся воблой, которую старшина эскадрильи насыпал мне в противогазную сумку "на всю войну". Вобла отдавала бензином и гарью. Мимо тянулись беженцы. Они шли волнами. Небритые мужчины с чемоданами, перевязанными бельевыми веревками, с узлами из простыней на плечах; старики, которые, упав посередине дороги, молили своих близких не задерживаться из-за них, нести детей дальше.

Расправляясь с воблой, я почувствовал на себе чей-то взгляд. Всмотрелся. Мимо проезжала огромная фура, на которой сидел старик балагула, длиннобородый еврей, словно бы из Шолом-Алей-хема, в изодранной брезентовой накидке и праздничной шляпе, а рядом — полным-полно де-i тей. Видно, услышав орудийную канонаду, старик из пограничного городка покидал на фуру всех соседских детей и погнал рысью без остановки. Не все поместились на фуре. Дети бежали рядом, держась за нее, девочка лет пяти тянула тихонько: "Пяточки бо-ольно!.. Пяточки бо-ольно!" Поравнявшись со мной, дети принялись на меня глазеть. Молча. Фура проскрипела мимо, цокот удалялся, а дети по-прежнему сверлили меня своими огромными глазенками.

Да они глядят не на меня, понял я вдруг. На черта я им дался! На воблу, на воблу глядят. Они не ели сутки. С той минуты, как балагула побросал их на телегу.

Я кинулся за скрипевшей вдали фурой. Помню, у меня расстегнулся патронташ, из него вылетали обоймы. Я настиг фуру и вытряхнул на чьи-то исцарапанные коленки все, что было в противогазной сумке.

Возвращаясь назад, собирая рассыпанные обоймы, я услышал за спиной хрипатый насмешливый голос, который помню вот уже четверть века. Оглянулся.

Бураково-красное, без глаз, лицо. Пожилое, оплывшее, со шрамом надбровью. Этакий рядовой бандюга-запорожец, которого, живи он во времена Сечи, наверняка бы не позвали составлять письмо турецкому султану. Туп.

Ворот гимнастерки на шее не сходится, зеленые - петлички старшины вразлет. Из запаса, видать, запорожец. Разлепил губы, к которым пристала цигарка, и — со злой усмешечкой:

- Что, своих увидел?

Я не успел ни ответить, ни вдуматься в то, что он сказал. Подходили волной "юнкерсы", и по зеленой ракете наш бомбардировочный полк пошел на взлет...

Приткнувшись у ног воздушного стрелка и отдышавшись, я бросил взгляд вдаль сквозь желтоватый плексиглас кабины. "Юнкерсы-87" уже заходили, ' переваливаясь, один за другим, в пикирование на оставленный нами аэродром, на разбегавшихся людей, на фуры с беженцами. Земля вставала дыбом.

"Для меня все дети — свои,- наконец дошло, казалось, невозможное, необъяснимое,— а для него не свои?!"

С той поры чего только не пришлось видеть! И Бабий Яр, и Бухенвальд, и космополитическую кампанию...

Однако тот случай вспоминается чаще других, может быть, потому, что тогда, на заре самой кровавой войны на земле, я, юнец, впервые столкнулся с бесчеловечностью, у которой вместе с тем, как и у всех моих друзей, алела на пилотке красная звезда.

И опять - "своих увидел"?

Что он имел в виду, полинкин благодетель?

Я снова вглядываюсь в лица. В самом деле, стоят, чуть покачиваясь, люди с бледными интеллигентными лицами. Двое или трое из них действительно евреи.

Ждут.. Поодаль друг от друга. У стены. Молча и отрешенно, как приговоренные…

Нет ничего страшнее раковины в металле. Она таит, в себе смерть. Внезапно разлетается в воздухе авиамотор. Опрокидывается на корабль портовый кран. Рушится под тяжестью поезда ферма моста.

Национализм в многонациональной стране - это раковина в металле. Это лопнувший рельс. Кажется, все в порядке, и вдруг страна летит под откос.

Польша всегда жила с "раковиной" антисемитизма. Еще в трудах католических ученых-схоластов XV1 века, в частности в трактате "Червь совести", утверждалось, что "Польша - рай для евреев" и потому-де "зловонное племя" надо изгнать из Полонии.

Поток погромной литературы не иссякал вплоть до начала последней войны, когда убежденный юдофоб кардинал-примас Глонд обратился со специальным пастырском посланием (1938 г.), в котором требовал объявить евреям экономический бойкот и вышвырнуть их из страны.

Варшавское образованное мещанство XX века даже общественное движение делило так: "жиды" и "хамы". "Жиды" - это вовсе не только евреи. "Жиды" - это все сторонники России. В том числе и Гомулка. "Хамы" - бывшая Армия Крайова.

Когда паны дерутся, у хлопов чубы трещат

В Вене скопились тысячи коренных жителей Польши, выброшенных (подумать только!) из страны Освенцима...

Антисемитизм, как и следовало ожидать, немедля обернулся против России. Краковская газета известила, что евреи-руководители появились здесь с Армией Людовой, образованной в Сибири. Вот откуда напасть... От России...

Кивки на СССР продолжались все годы..

"Во время следствия против меня офицеры службы безопасности старались открыть среди моих родственников хоть одно еврейское имя,-сказал, в частности, на суде в своем последнем слове преподаватель Варшавского университета Яцек Куронь, выступивший против антисемитской истерии. — Когда им не удалось сделать из меня еврея, тогда они решили объявить меня хотя бы украинцем! "

• Столкнулся лицом к пицу в редакции "Правды" с Василием Смирновым. Хлопочет, сказали журналисты, с улыбкой, о нравственной реабилитации. И компенсации за моральный урон.

И, словно бы в честь того, что Комитет партийного контроля при ЦК КПСС признал В. Смирнова шовинистом, грохнуло вдруг, точно салютом из двадцати четырех орудий.

Смирнову и раньше салютовали, как и многим писателям, но такого праздничного фейерверка не было никогда. Как по команде.

Первым выстрелил софроновский "Огонек. В. Смирнов восславлен сразу после передовой "Знамя пролетарского интернационализма - в надежных руках".

"Литературная Россия" отстала ненамного. Критик и общественный деятель Зоя Кедрина, выступавшая ранее, как «общественный обвинитель» на процессе Синявского- Даниеля, сообщила в большой статье, что Василий Смирнов работает "по-новому, по-горьковски".

Год назад Василий Смирнов был всего только "зорким бытописателем ярославской деревни".

Теперь он, при тех же трудах,- Горький сегодня.

"Литературная газета" перед статьей той же 3. Кедриной торопится дать огромный, на полстраницы, литературный портрет В. Смирнова, с большой фотографией..

И без обиняков* Наш человек Василий Смирнов, зрелый и, самое главное, друг других народов. " Спасибо "Литературной газете, теперь мы наконец-то постигли, что такое "зрелый человек" и "друг других народов". ..

* Я вдруг почувствовал себя взятым приступом городом, который отдали на три дня остервенелой солдатне. Насилуй! Грабь нехристей! Ничего не будет!

Набор трех моих книг, которые собирались издать в "Советском писателе", рассыпан. Его уничтожили уже после того, как книга официально разрешена Главлитом, чего в издательской практике страны еще не бывало.

Официальный документ проинформировал меня, что договор со мной расторгнут. Как на спорные книги. Так и на бесспорные, уже выходившие: "Ленинский проспект", повесть о летчиках. Чтоб убирался вон, не оглядываясь...

Приостановлено печатание всех моих произведений - во всех издательствах. Военное издательство в панике позвонило в Союз писателей: что делать со сборником об армии, где печатается так же и Свирский, а затем выдирало мой небольшой рассказ "Король Памира" из уже готовых экземпляров…

Полина была все годы моей опорой. Она не подгалки- вала меня, понимая вместе с тем, что нельзя быть и тормозом , когда речь идет о моей совести.

Она лишь провожала порой меня, словно я уходил на войну.

Но, как бы ни было ей тяжело, она оставалась

неизменно спокойна, жизнелюбива, крепка.

И вдруг проснулся ночью от всхлипа. Полинка рыдала, уткнувшись лицом в подушку, стискивая зубы, чтоб я не услышал.

* Я опоздал на похороны Саши Вайнера, еще совсем недавно моего гостя, и когда добрался, наконец, до подмосковной станции Востряково, где необычно быстро разрасталось в последние годы еврейское кладбище, у полуоткрытого гроба, прикрытого простыней, выступал представитель партбюро с его работы. Говорил жалостливо, что Саша был честным, скромным и безотказным тружеником. Любил русскую природу. И это... стихи. И чего это он? – И взглянул вопросительно на толпище еврейской молодежи, сгрудившейся со сжатыми кулаками вокруг свежей могилы…

...В тот же и последующие дни "Правда" и "Известия", "Комсомольская правда" и все другие газеты, как всегда, гневно и справедливо протестовали против расизма. Заголовки огромными буквами кричали: "Нет расизму!" (в Южно-Африканском союзе). "Законные требования негров" (в США). "Португальские расисты". "Быть верным ленинизму" "Дискриминация евреев в Соединенных Штатах Америки ".

Покончить с дискриминацией" (этого в данном случае требовал Анатолий Софронов, герой погромной космополитической кампании, а ныне главный борец за интернационализм в Советском комитете стран Азии и Африки).

Я листал по привычке газеты, но сквозь них, словно они были прозрачны, я все время видел желтевшие из-под простыни ботинки Саши Вайнера, грубые прорабские ботинки на толстой подошве, в которых ему, рабочему парню, шагать было земле и шагать.

И еще виделся мне холодно-настороженный, словно прицелившийся взгляд Егорычева, который произносил почему-то слова нашего участкового: "Колошматят евреев чем ни попадя. Должны же они что-нибудь предпринять. Люди ведь не железо".

...Люди... Я навсегда запомнил их лица, когда они расходились с кладбища... Я видел их прикушенные от боли и ярости губы, их сжатые кулаки и начал понимать, что эра безответных зуботычин русским евреям кончилась. Навсегда. ..

Началось новое время - во что оно выльется? В безумство бомбистов? В массовый рывок к границам - сухопутным, морским, воздушным? В новые и бессмысленные жертвы?

Я еще не знаю этого, не понимаю, что смерть, а точнее, убийство Саши и еще несколько таких же убийств в различных углах России, от Малаховки до Воркуты, стили последней каплей...

Ни Демичев, ни Софронов, ни Сергей Васильев, ни Грибачев, которые, фигурально выражаясь, намылили Саше Вайнеру удавку, следующей жертвы не дождутся...

А дождутся "еврейского взрыва", который сам по себе, наверное, не очень обеспокоит их, если не станет (а он неизбежно станет) могучим катализатором национальных сдвигов на Украине, в Прибалтике, в Узбекистане...

У будущего "еврейского взрыва" будут свои герои и свои жертвы, к которым литература еще вернется, и не однажды. . .

И я вернусь, непременно вернусь, если хватит сил…

• На кладбище, у могилы Саши, я познакомился с демобилизованным солдатом - пограничником. Рука у него была на перевязи. Узнал, что солдата ранили на советско-китайской границе, а два его дружка убиты. Я принялся его расспрашивать, ушел, ошеломленным: впервые узнал тогда, что на китайской границе уже льется кровь. В русские села опять пошли похоронки.

И в нашу сторону, оказывается, зашумел огромный китайский пожар?!

Мне пришлось похоронить в своей жизни столько друзей-летчиков и незнакомых солдат, что каждый такой случай вызывает в памяти и мягкие шорохи могильной земли, и треск негнущихся, льдистых от замерзшей крови плащпалаток, на которых мы уносили солдат с летных, взятых штурмом полей.

Вот уже несколько дней я живу с этой страшной вестью.

Судя по неистовству хунвейбинов, Россию начали обкладывать по всем правилам сталинских антисемитских истерий: советские уже и агенты империализма, и главные ревизионисты, которым пора убираться с "исконной китайской земли", так как в Сибири и на Дальнем Востоке, как пишут китайские газеты, "русские - некоренное население".

Почти у каждого народа свои евреи. Свои парии. Русские стали китайскими евреями. "Некоренное население". Кровав замкнутый круг шовинизма, И нет ему конца…

* Когда я бываю в Востряково, на похоронах знакомых, почти всегда задерживаюсь на знакомой, обложенной дерном неприметной могилы Саши Вайнера — российского рабочего, похороненного на еврейском кладбище.

Что же, прав Саша? – снова и снова болью пронзает душу последний разговор с ним - Бессмысленно протестовать и тем самым, как ты сказал, возбуждать надежды? Уезжать? Из России?!

... Когда в апреле 1942 года наши потрепанные в боях части отводили с Западного фронта, произошел случай, которым я и закончу свою строго документальную книгу,

Откомандированные из разных частей солдаты, раненые, отпускники, сидели в товарном вагоне, в тупичке разрушенного Волоколамска, до которого только что заново проложили железную дорогу.

Топили печурку. Ждали отправки. Кого тут только не было! Казахи из панфиловской дивизии. Узбеки-артиллеристы. Русские из танкового корпуса Катукова. Казаки из конного корпуса Доватора.

Доваторцы рассказывали, что в их полках осталось по сорок человек. Двадцать - коноводы, двадцать — лежат в цепи. Солдат от солдата — метров семь... И это на главном — московском направлении.

Мы притихли. Знали: так все и есть. Нет солдат. Всюду не хватает. Потери огромные.

И вдруг услышали визгливые женские голоса: "Выха-адила на берег Катюша... " Выглянули из теплушки. Пели в соседнем эшелоне. Мы всмотрелись и обомлели. Пели девчата в солдатских гимнастерках, с оружием.

Кто-то сказал оторопело: "Ребята, так что ж это?.. "

У меня выпал из рук котелок, и я спросил сам себя, чувствуя, как у меня влажнеют глаза:

Кончилась?..

- Что... кончилась?спросил узбек, сидевший на корточках возле "буржуйки".

Мой сосед, огромный казак со шрамом на лице, сказал в тоске, придавив цигарку сапогом:

— Россия кончилась. Мужиков не осталось. Доскребают кого-никого.

Я не смог удержаться, заплакал беззвучно, кусая губы. Никогда я не испытывал такой навалившейся вдруг безысходности, такого полного отчаяния, как в тот час.

Как же воевать будем? Немцы еще под Москвой... Все вдруг притихли. Посерьезнели. Русские. Узбеки. Казахи. У всех была одна судьба. Одна страна.

Молчали долго. Не оживились даже тогда, когда вагон толкнули; его прицепили, наконец тронулись. И вдруг кто-то закричал изумленно:

- Ребя, глядь-ка!

Мы повскакали с нар и увидели, что в лесах, по обе стороны железной дороги, стоят войска. Ждут своего часа замаскированные танки. Курятся дымки зеленых пехотных кухонь. Все деревни, леса, поля от Волоколамска до Москвы забиты солдатами. Танками. Артиллерией. И все зелено. Под цвет весны.

Весенние резервы. Нам их не давали. Добивали нас, зимние лимиты... Вот почему стрелок от стрелка в семи метрах.

Кто-то забасил, что есть силы притопывая сапогом:

- Ой, кум до кумы залыцявся!.. И весь вагон заплясал, ходуном заходил в едином радостном порыве.

Нет, не кончилась наша страна. Нет ей конца. Мы еще повоюем.

Вагон вздрагивал на стыках, его швыряло из стороны в сторону, а мы, треть были легко раненными, в бинтах, с палочками, смеялись, кричали - вне себя от счастья…-

...В те часы я поверил в весенние резервы России. Юность легкомысленна…

 

1