Из романа
«ПРОРЫВ»

Из части второй. ТРЕТИЙ ИСХОД ИЗ ТРЕТЬЕГО РИМА
Главы 8,16

8. ЗАПИСКА ГОСПОДУ БОГУ

— Что, по Орвеллу, должно находиться после победы социализма на улицах имени Герцена и Огарева? — спросил Наум жену, когда троллейбус стал притормаживать возле Московской консерватории.
— Тюрьма! — ответствовала Нонка мрачно.
-О, ты не безнадежна! — воскликнул Наум, вскакивая с сиденья. — Нам здесь выходить. Быстрее!
Они протолкались к дверям, затем, перебежав улицу Герцена, прошествовали мимо облупленных дверей, на которых ранее висела скромная табличка «Управление ГУЛАГом...» Свернули на улочку Огарева. Здесь, на Огарева, 6, широко раскинулось добротное, старинной постройки, с колоннами и высоченными воротами, здание, напоминающее своей архитектурой университет имени Ломоносова, который примыкал к нему. Оно казалось естественным продолжением университета и называлось Министерством внутренних дел СССР. После очередного отказа Наум решил посетить улицу Огарева, 6. Его и Нонку принял генерал Версии, «генерал — выше некуда», как объяснил Наум жене. Не дослушав Наума, генерал перебил его:
— Почему вы ваши письма адресуете американским евреям? Вы же хотите в Израиль. — В его голосе звучало раздражение, и Наум окончательно убедился в том, что адресат выбран ими правильно. Нонка вдруг как с цепи сорвалась, закричала пронзительно, по-бабьи: что вы нас мучаете? Вы не нас убиваете, мы живучие, вы убиваете русскую историю! Разместили на улицах Герцена и Огарева, борцов за светлое будущее, все пыточные управления! Какая пища для Запада!.. — Она визжала до тех пор, пока генерал Вереин не закрыл глаза, сказав Науму настороженно, с досадой:
— Все образуется, только, пожалуйста, уведите отсюда свою жену!..
Наум вытолкал из кабинета Нонку, а потом, завершив разговор с предельно вежливым, ускользающим от ответов генералом, сказал Нонке, которую бил нервный озноб:
— Истерика-истерикой, а про Запад упомянуть не забыла. Нет, ты определенно не безнадежна!
В те дни к ним зашел реб Менахем, мужской и дамский портной. Наум любил насупленного носатого старика, который, сам того не ведая, первый заставил Наума задуматься об Израиле. Реб Менахем на этот раз выглядел озабоченным. Он выпил чай с нонкиным ореховым тортом, посмотрел в окно и сказал: — Хочется погулять, а? Я бы хотел... На улице он зашептал, озираясь:
— Нюма, у меня есть прямая связь с Израилем. Мои дети уже там... Так вот, зачем ты пишешь все время в Америку? Нюма, старые сионисты против. Израиль против. И зачем ты связался с этими гоями. Этот Петренко или Григоренко... Наум уставился на старика ошалело.
— Реб Менахем, вы так хорошо шили штаны. Зачем вы сменили профессию?
У старика заслезились глаза, стали совсем мутными. Наум попытался смягчить свой ответ, принялся объяснять, что речь идет о защите гражданских прав и, если у человека есть сердце, он будет с людьми, а не с обезьянами... Старик обиделся еще больше, прошамкал решительно:
— Нюма, если тебя посадят за гоев, Израиль защищать тебя не будет. От о зой!
Наум простился с ребе Менахемом, молча смотрел на его сгорбленную и чуть кособокую спину и, повернув домой, воскликнул в изумлении:
«Нет, а все же? Кто у кого в подчинении? МВД у Могилы? Или Могила у МВД?.. Это ж какая-то фантасмагория! Чтоб танцевали они один и тот же танец? И чтоб совпадало каждое па?!» Он всплеснул руками, выпятив губы, как реб Менахем. — От о зой! Спустя неделю Наума вызвали к директору завода. Там был и Никанорыч — лысый профсоюз, и парторг, а кроме них, еще какие-то незнакомые лица.
И у директора, и у парторга светятся желтоватым огнем значки лауреатов Ленинской премии, которые они получили за его, Наума, «всевидящий прожектор», как они его условно называли. Наум посмотрел на лауреатские значки с удовольствием: его, Наума, работа...
Директор вытер платком серое, лоснящееся лицо, поднялся, протянул Науму руку.
— Наум, поздравляю вас! Ваша лаборатория расширяется настолько, что не исключено, вскоре отпочкуется в отдельный институт. Мы бы вас, ясное дело, не отдали. Но вот... — он кивнул в сторону незнакомых людей. — Они настаивают...
— Извините, а кто они?
— Наум, ты всегда отличался большим тактом... — иронически начал директор, промакнув лицо платком.
— Нет, почему же, — отозвался один из незнакомцев. — Можно сказать. Министерство обороны СССР. — У-у! Богатый дядя!
Тут все сразу повеселели; незнакомец, костлявый, седой до желтизны, открывший, откуда он, подошел к Науму, представился, протягивая руку: — Академик ... — Он назвал известное имя. — На организацию института и опытного завода при нем отпущено 180 миллионов, — добавил он. — Институт будете возглавлять вы. — Я? — испуганно воскликнул Наум. — У меня пятый пункт! — А у меня какой? — ответил академик с усмешкой. — А вы полезный еврей! — вырвалось у Наума. — Поздравляю! В кабинете сразу затихло. Даже воздух, казалось, стал иным. Более плотным. Тишина сгущалась.
«Ловушка, — мелькнуло у Наума. — директора-евреи в России повырезаны уже лет тридцать с гаком. Замов по науке — по пальцам пересчитаешь... Блатари!»
Директор завода, видно, по лицу Наума понял его мысли. Помедлив, спросил с утвердительной интонацией: — Значит, по-прежнему безумны? «Э, запахло психушкой», — мелькнуло у Наума. — Объединение семей — не безумие! — выпалил он. — Все Гуры, отец-мать... — Он перечислил также всех братьев и других родственников, — все т а м!
Директор поднял набрякшие старческие веки, произнес тяжело: — Наум, вы понимаете, что никуда не уедете. — И даже рукой провел над столом, повторяя со значением. —Никуда и никогда! ..-И обычным тоном, устало: — Если мы вас уволим, вас не возьмут даже электромонтером. — Пойдете грузчиком — на Курскую товарную. Или уедете. Ясное дело, не в Израиль... — Это вместо спасибо, дорогие Ленинские лауреаты? — Мы не отдадим вас, с вашим научным потенциалом, противнику, — сказал молчавший доселе человек в черном свадебном костюме, который стоял позади академика с пятым пунктом. — Это в интересах России, которую вы предаете.
Наум круто повернулся и вышел из кабинета. Домой не поехал. В голове гудело. Себя погубил, ладно! Нонка-то, бедняжка... А Динке-картинке института не видать, как своих ушей.
Домой вернулся поздно, обрадовался тому, что Нонка уснула. Оставил записку, чтоб его не будили, так как в лабораторию ему идти не надо...
Его разбудил телефонный звонок. Наум прошлепал босыми ногами к аппарату.
— Говорят из Комитета государственной безопасности! — отчеканила трубка. — Вам заказан пропуск. Ждем вас сегодня в 13 ноль-ноль!
Наум ответил с хрипотцой, со сна, что ему не о чем говорить с Комитетом государственной безопасности.
— Почему? — И голос такой, словно и в самом деле человек удивился. Актеры!.. Науму вдруг ясно представилось вчерашнее, и в нем поднялось бешенство. Он прорычал:
— С потомками Малюты Скуратова мне разговаривать не о чем! Трубка помолчала, затем удивилась, на этот раз искренне: — Зачем же вы так, Наум Иосифович? — А вот так! — И Наум положил трубку.
Надо действовать немедля. Иначе конец... Наум метнулся к кровати, сунул ноги в тапочки, отыскал в своем растрепанном блокноте номер справочной ЦК партии.
— Говорит доктор технических наук Гур. С кем мне говорить? Меня преследует ГБ!„
— Одну минуточку, — отозвался женский голос, и тут же включился мужской голос, переспросил, кто говорит и в чем дело... В конце концов Науму назвали номер телефона и объяснили, что он может говорить с начальником Административного отдела ЦК КПСС товарищем Галкиным.
Наум принялся рассказывать товарищу Галкину суть дела, скрестив на руке средний и указательный пальцы.
— ...Вся семья у меня в Израиле. Здесь мне жизни нет. Секретности тоже. Ни первой, ни второй... Никакой! Четыре года дергают. То увольняют, то принимают. То с кнутом, то с пряником. Зачем мучают? Не отпускают к семье?.. А теперь еще КГБ приглашает меня на беседу. Я хорошо знаю ГБ, и у меня нет никакого желания с ними встречаться. Ответил голос спокойный, даже добродушный: — Ну, что такое! Вас же приглашают. Пойдите поговорите. Ничего в этом такого нет. — Простите, это не просто приглашение... — Ну, почему... Это приглашение. Ну, как чай пить. — Когда приглашают пить чай, я вправе не пойти. Это не одно и то же.
— Ну, что такое. Можете пойти! Наум почувствовал, что звереет. — Знаете что, товарищ Галкин, — жестко произнес он. — Я хочу знать, кто сейчас командует в стране: вы или КГБ? Если КГБ, то сегодня я, а завтра — вы! Вы должны это знать! — Трубка ответила медленно, похоже, через силу: — Вы можете не идти... — и вдруг язвительно, с нескрываемой усмешкой:
— Но, скажите, кому вы будете звонить там, в своем Израиле?.. Голос Окуловой прозвучал в трубке на другой день в 9 утра. Какой-то необычный для нее голос, вялый. Он сообщил, что Гур Наум Иосифович может придти в ОВИР МВД СССР за визами. Разрешение получено. В 12 ноль-ноль все будет готово.
Наум схватил такси и через десять минут был в Колпачном переулке.
— На выезд даем семь дней, — столь же вяло объявила Окулова, глядя, как всегда, вбок, мимо собеседника. — Вы должны принести паспорта, орденские документы, водительские права... — она долго перечисляла, какие документы он обязан принести и сдать. Затем Окулова мельком взглянула на разгоряченного, от лысинки аж пар шел, Наума и заключила тем же бесцветным тоном, в котором угадывалось торжество: — ... и 26 тысяч рублей...
У Наума подогнулись ноги. Он присел изнеможенно на край стула, наконец, взглянул на Окулову. Она снова смотрела куда-то вбок, в глазах ее была скука. Только на щеках выступил румянец.
«Убивают гады, — спокойно, как будто не о себе, подумал Наум. — Ишь, разрумянилась... Эльза Кох».
Наум тут же отправился на улицу Горького, на Центральный телеграф, вызвал Иерусалим, чтобы сказать отцу, что, видно, не вырваться ему никогда. Поиздеваются и загребут... А спустя сутки по звонку из Израиля Нонка, подкрасив свое узкое, гордое лицо «под грузинку», как она считала, вылетела в Сухуми. Деньги из аэропорта она несла в ободранном чемоданчике, с которым в Москве ходят разве что в баню. В такси не села, затиснулась в городской автобус. Дома, в коридорчике, подле сохраненной на всякий случай поленницы березовых дров, сунула Науму чемоданчик и только тут, позеленев, грохнулась в обморок.
В сберкассе неподалеку от ОВИРа Наум выгрузил из боковых карманов пачки сотенных бумажек. Старуха-кассирша взглянула на груду денег, и серое, измученное нищетой и невзгодами лицо ее погрустнело. Она сказала, вздохнув:
— Чего вам, евреям, бояться! Тут вы жили богато и там будете жить богато.
— Мы не за богатством уезжаем, мать, — ответил Наум, вытягивая провалившуюся под рваную подкладку пиджака связку сотенных. — Уезжаем за равноправием. — Эх, мил человек, неужто мы не понимаем!.. Визы в ОВИРе были готовы. Наум сунул их, мельком оглядев, в боковой карман и тут же кинулся к выходу. — А что это у вас подмышкой? — остановила его Окулова. — Боже, чуть не забыл! — воскликнул Наум. — Дарю вам плакат, который висел в моем доме пять лет. Советский плакат! Вот номер Главлита... — Наум развернул его, выскреб из кармана кнопки и прикрепил на дверь старшего лейтенанта МВД Израилевой, оформлявшей его визы.
«Отечество славлю, которое есть, но трижды — которое будет. В. Маяковский».
Подполковник КГБ Окулова рванулась к плакату, но Наум остановил ее жестом.
— Руку на Маяковского подымать?! Владимир Владимыча?.. О котором сам Сталин сказал, что это лучший, талантливейший!.. Да это же статья 70, пункты АБЛГДЖ... Ответом ему был треск рвущейся бумаги.
Когда на руках клочки бумажек, которые называются визами, оказывается, можно купить билеты в Вену, в Париж, Лондон... И так же просто, как билет в кино. Чудеса!
Хорошие вещи Наум отнес ребе Менахему и соседкам сверху -многодетным вдовам, а рухлядь вынес во двор и запалил.
Мальчишкам-то радость! Сбежались со всего переулка, визжали, прыгали через огонь. Весело глядели то на приятеля дяди Наума, низкорослого, борода лопатой, от которого разило вином, то на длинного, лысоватого дядю Наума — трезвого, горланившего хриплым голосом:
— Гори-гори-гори ясно, чтобы не погасло!..
«Только б не спохватились! Не закрутили колесо назад!» — повторял про себя Наум, складывая пальцы на руке крестиком. Увы, закрутили назад! Чего боишься, того не избежать! Поздно вечером, за девять часов до отлета, Науму позвонили из ОВИРа: срочно явиться в Колпачный переулок. — Ваши визы, Наум Иосифович, не в порядке. Наум понял, что повис на волоске. Кто может перешибить волю административного отдела ЦК КПСС? Военный министр? Шеф КГБ Андропов? Брежнев? Чтоб им ни дна, ни покрышки!.. Наум ответил мертвым голосом, что уже поздно и в ОВИРе ему делать нечего.
Ему ответили тоном, не предвещающим ничего хорошего, что его ждут!
— Ой, Муха! — Нонка заплакала. — Я давно знаю. С советской властью не поиграешь. Раз они решили кого угробить, тут уж правды не ищи.
Пришлось поехать. Откажешься — отберут визы утром, в аэропорту Шереметьево. Наум набрал номер Льва Шинкаря. Лева Шинкарь, все знали, во время самолетного процесса ходил с огромным магендовидом из серебряной бумаги. У него визы не отберут, даже поднеся к носу пистолет... Шинкарь примчался тут же. Наум сунул ему бумажник и наказал хранить, как зеницу ока. — Отдашь только, если лично я тебе скажу. А нет — нет! Прикатили в ОВИР втроем. Лев Шинкарь и Нонка остались внизу, а Наума провели наверх, где его ждали начальник ОВИРа полковник Смирнов и плотный мужчина в стереотипно-черном «свадебном» костюме. По углам стояла служба. Похоже, никого домой не отпустили... Мужчина в черном, видно, был очень важной особой, и Смирнов и все остальные искоса на него поглядывали. Когда Наум вошел, кто-то сбоку от него сделал едва уловимое профессиональное движение: оба внутренних кармана Наума оказались вывернутыми. Наум опешил.
— Ну, мастера! Вам только в трамваях работать. Положи на стол визы! — пробасил «свадебный». Наум усмехнулся.
— Я не идиот! Виз здесь нет. Они на улице. Во мраке ночи. — Положи визы! — проревел черный костюм. — Я свои визы не положу. Они выданы на законном основании. «Свадебный» колыхнулся на стуле.
— Если ты не отдашь визы, ты умрешь так, как никто еще не умирал в СССР.
Наум вынул из кармана очешник, вытянул роговые очки, напялил на широкий, с раздутыми ноздрями, нос. Лицо у «свадебного» было упитанным и непроницаемым. Строго говоря, лица у него не было. Оплывшая номенклатурная харя.
— Вот теперь вижу, как выглядит Малюта Скуратов! — произнес Наум в бешенстве. — Ваши предшественники отрывали у живого человека голову. Вы можете повторить все это, я знаю. Кто вы, если вы смеете так говорить? — Меня знают! Наум нервно повел длинной шеей.
— С непредставившимися мне незнакомыми людьми я не разговариваю!.. Вот начальник ОВИРа Смирнов — это представитель советской власти. Его имя известно и здесь, и за границей. А кто вы? Кто приказал вывернуть мне карманы, чтобы визы сами выпали? Пришли поучить МВД, как разделываться с «жидочками» во мгновение ока?
Позднее Наум узнал по описаниям друзей, что это был начальник еврейского отдела КГБ. — Я вас спрашиваю, кто вы?
Тишина становилась угрожающей. Наум демонстративно постукивал ногой по полу, ждал, пока тот уйдет...
Что говорить, это была в жизни Наума нелегкая минута. Он не выдержал устрашающего молчания, заговорил первым:
— Приказа о моем аресте у вас нет! То, что вы хотите отнять у меня визы, я понял еще днем. Моя жена позвонила в Голландское посольство, говорила по-немецки... О вашем самоуправстве известно там, известно моим друзьям, сразу станет известно корреспондентам. Так просто это вам не пройдет!.. Но, прежде всего, ваше имя? С людьми без имени я разговаривать не буду!
«Свадебный» тяжело поднялся и, поведя широченными плечами, точно намереваясь броситься на Наума, вышел из кабинета.
Старшим остался начальник ОВИРа Смирнов. Он достал пачку папирос, зажег, протянул пачку Науму (остальные стояли по углам, не шелохнувшись). Уставясь на Наума удивленными серыми глазами, принялся уламывать его с сердечными интонациями в голосе: — Я говорю тебе, как отец. Положи визы, тебе же лучше будет... Наум взял из пепельницы обрывок бумаги, поджег от папиросы и, протянув руку над столом, ладонью книзу, поднес желтое пламя к ладони.
— Я оставлю вам свою руку, но не визы!
— Хватит! — воскликнул Смирнов, когда кожа на руке Наума стала чернеть от копоти и огня. — Не надо! — И вытер лицо платком. — Вот Федосеев визу отдал, а ты чего-то сопротивляешься. — Федосеев русский, а я — еврей! Есть разница? — Наум, ты не расист. Нам это известно. Не прикидывайся! — Да, не расист!.. Просто евреев травят две тысячи лет. Раньше начали... Это — Алеф! — Он загнул палец. — Бет! — Он загнул второй. — Я из той семьи, где один дед был комиссаром, второй раввином, который не пожелал уехать при подходе немцев, потому что еще не были вывезены дети. Гимел! — Я сын Иосифа Гура. Его вам не надо характеризовать?
— Не надо! — торопливо ответил Смирнов и снова вытер платком лицо, шею.
— Далет! Гуры попали в тиски между Сталиным и Гитлером и на две трети уничтожены. Уцелевшие имеют право на самооборону? Смирнов замахал обеими руками: мол, хватит, хватит... Наум вглядывался в широкое, лопатой, морщинистое лицо Смирнова. Лицо крестьянина, а вернее, затурканного председателя колхоза, которого зачем-то нарядили в милицейский мундир с погонами полковника. Красные глаза Смирнова слезились, лицо было предельно усталым, но не злым. Наум пытался постичь: они хотят его сгноить в Сибири, как обещали на заводе, или это просто какая-то задержка? Что происходит? Курили молча.
— Вот что, товарищ Смирнов, — предложил Наум. — Визы я не отдам. Но, если по каким-либо причинам мой отъезд завтра невозможен, я могу согласиться только на одно: мой отъезд будет отложен! Виза будет продлена. Здесь же. И возвращена.
Смирнов, вздохнув и поднявшись со стула, сказал, чтоб Наум подождал полчаса. В приемной ОВИРа.
Наум вышел в приемную, где сидела, сжавшись в комок, Нонка с еще не стертыми грузинскими бровями, а поодаль, совершенно независимо от Нонки, вполоборота от нее, бородатый Шинкарь со скрещенными на груди руками штангиста-тяжеловеса. — Горим? — шепнула Нонка.
— Пока еще тлеем, — едва слышно ответил Наум и стал в удивлении озираться. По приемной начали сновать какие-то высокие чины, прибыл и торопливо поднялся по лестнице незнакомый генерал КГБ. С его делом, понял Наум, связаны большие чины. Знать бы, что стряслось. Смирнов намекнул бы, будь это во власти ОВИРа... Наум принес Нонке стакан воды на случай, если ей станет плохо. Тут, наконец, Наума позвали.
— Мы согласны, — объявил Смирнов изнеможенно. — Мы продлим вашу визу.
В углу колыхнулся подтянутый, молодцеватый капитан МВД Золотухин, спросил, может ли Наум дать слово джентльмена, что он не попытается уехать в течение десяти дней, на которые будет продлена виза?
— Даю! — ответил Наум, чувствуя, как бросилась в лицо кровь. Наум не верил ни одному слову чиновников, поэтому процедура подписания виз была не совсем обычной. Он сбегал вниз, взял у Льва Шинкаря только свою визу. Принес, положил перед Смирновым. И тут выскочил из своего угла Золотухин. Бойко выскочил он, по-скоморошьи, воскликнул весело: — Давай, я подпишу! Полковник Смирнов сказал мрачно: — Брось шутки! Надо звать Окулову.
В России без имени-отчества называют либо малознакомых людей, либо тех, кого очень не любят. — Окулову зови, говорю! — повторил Смирнов. Неслышно вошла Окулова в «партикулярном платье», как говаривали в старину. Не в обычном своем платье-костюме цвета беж. А в черном, со складочками, плиссе-гоффре. Похоже, собиралась в гости или в кино, а ее завернули на работу... Дальше началось нечто неземное. Наум глазам своим не верил. Подполковник КГБ Окулова взяла ручку и, тряхнув своим плиссе-гоффре, написала на визе своею собственной рукой: СМИРНОВ. После чего начальник ОВИРа полковник Смирнов достал большую государственную печать и, подышав на нее, приложил ее к документу.
«Боже! — мелькнуло у Наума. — Право подписи у Ведьмы с Лубянской горы! А советская власть только на печать дышит... Ведьма-то сидит на ней верхом обеими своими половинками».
У Наума появилось ощущение, что он попал в подземное царство. Увидел то, что советский гражданин видеть не должен. ‘Теперь точно — или выпустят или убьют. Ведьму подглядел... на работе!» Он протянул руку, еще не веря, что виза с ведьмикой подписью «Смирнов» окажется у него. Нет, дали. Он взглянул на дату выезда — все так, через десять суток! И — повернулся к Окуловой, которая, как всегда, смотрела куда-то вбок отсутствующим взглядом. Спросил, как шпагой кольнул: — А если в тот день не будет самолета, что тогда?
Окулова впервые взглянула на него в упор. В пронзающих человека ведьминых очах таилось бешенство. Оно прорвалось и в голосе, дрогнувшем от бессильной злобы: — Ни одного лишнего дня держать мы вас не будем! Тут только Наум поверил, что, похоже, когти подобрали. Выпустят жертву...
Спокойненько спустился к Шинкарю, сидевшему в той же позе, недвижимо.
— Господин памятник Льву Шинкарю, — громко сказал он. — Вольно! Гоните остальные бумаги.
Когда продлили остальные визы и вышли из ОВИРа, «топтун» наружного охранения в шляпе, натянутой на уши, сказал Науму мрачно, вынырнув на мгновение из темноты: — Что? Свою «я» показал?! И тут же исчез.
Наум постоял оторопело и сказал вполголоса: — Ребята! Мы в преисподней. Бегом отсюда!.. — И он припустился бежать вверх к Маросейке.
Только в такси, прижимая влажной рукой визы, лежащие в боковом кармане, Наум сообразил, из-за чего эта вся катавасия. Через два дня открывается Международный сионистский конгресс. И он на него приглашен. Телефонировала из Израиля «Вероничка с планеты Марс», спрашивала, согласен ли он. Значит, кто-то решил не пустить Наума Гура на «сионистский шабаш», как называет газета «Правда» все еврейские конгрессы и конференции. Видно, был звонок из ЦК, и потому так забегали генералы.
«Господи! Дела-то — говна-пирога, а двадцать генералов по кругу носятся, держась за сердце».
Последние десять дней он чувствовал себя, как заключенный, у которого кончается двадцатипятилетний срок заключения. Нанес на бумагу десять квадратиков и перед сном перечеркивал по одному.
Восемь осталось, семь, шесть... Последние двое суток Наум уж не смыкал глаз. Ходил по разворошенной комнате из угла в угол. Из угла в угол.
...В Вене Наума встречало «Евровидение». Молодцы с телекамерами снимали полуспящего Наума, зеленую, почти прозрачную Нонку и Динку-картинку, портившую все кадры: она показывала операторам язык. Пухлая дамочка из «Евровидения» спросила Наума на плохом русском языке, что чувствовал он, Наум Гур, когда покидал Россию..., летел в самолете..., ступил в свободный мир.
Наум поглядел на сметанного отлива щеки дамы, источавшей аромат дорогих французских духов «Шанель-5» (это Нонка определила), на массивные золотые подвески в ее ушах и усмехнулся. Этого ей, голубе, не понять.
— Извините, это большой разговор, а я смертельно устал, — и он галантно выгнул свою жирафью шею.
— Два слова! — дама заволновалась. — Вам делают паблисити! — Не надо паблисити! Дайте закурить!..
Пока он закуривал невиданно-длинную папиросу, телеоператоры работали, как черти. Присаживались, скрючивались, пытались поймать худющее, с заострившимся носом, лицо Наума.
— Правда ли, что вы записали на пластинку Гимн покидающих страну социализма? — взволнованно спросила дама, поднося к губам Наума микрофон.
— Ги-имн? На пластинку?.. Где записал? Во Всесоюзном Радиокомитете? — Наум захохотал, закачался от смеха. — Под Лубянский оркестр записал. — И только тут он остро осознал, что свободен. Свободен! Больше не будет Ведьмы! Дирижеров в свадебных костюмах!.. Свободен!.. Он взболтнул длинными ногами, как стреноженная лошадь, ударил ладонью по подошве своего испытанного туристского башмака, отбил матросскую чечетку и пошел по кругу, выкрикивая в восторге слова своего «гимна»...
Тюр-лю-лю, тюр-лю-лю, тюр-лю-лю,
Тель-Авивскую тетю люблю!..
...Мы прибыли встречать Наума затемно. Припали носами к толстым пуленепробиваемым стеклам аэропорта Лод, его «застеклили» после стрельбы по людям японцев-смертников из «Красной Армии». На ленточных транспортерах выплывал багаж. Туристские, из крокодильей кожи или цветного пластика, саквояжи и — изредка — картонные, трехрублевые, с обитыми краями, «еврейские» чемоданы, как их называли тогда в Москве.
Объявили о посадке самолетов «Сабена» из Копенгагена, «Эль-Франс» из Цюриха. Из Вены самолетов не было.
— Спокойнее, граждане Гуры, — возбужденно произнес Дов. — Самолеты компании «Эль-Аль» — это наши, еврейские, самолеты. Им не к спеху.
Явилась Геула, которую встретили добрыми ухмылками. Человек не религиозный, она неделю назад отправилась к Стене Плача, незаметно, как ей казалось, запихнула в стену, между белыми глыбами, записку к Господу, чтоб Науму удалось вырваться...
Когда Наум появился часов через пять после нашего приезда, он, обняв сразу и отца, и мать, которая плакала на его плече, отыскал взглядом Геулу и закричал:
— Гуля! Ленинградское ГБ тебя ищет по сей день, чтоб присобачить к очередному процессу...
Оказалось, Гиллель Шур, который сидит по «кишиневскому», передал из лагеря, что видел в своем следственном деле вкладыш — запрос: «Левитан Геула, проехала контрольно-пропускной пункт в одном направлении...»
— Не успели тебя прирезать, гуманисты!» — восторженно проорал Наум.
Он целовался со всеми, тряс, ощупывал. И года нет, как расстались. А мать подалась, под глазами тени. Отец, Дов просто обуглились. Отец, вроде, усох, шея худая, жилистая. У Дова проседь в бороде.
Вспомнилось, как в одной из сходок под Москвой, когда собрались евреи, подошел к ним старый цыган из табора и принял их за сородичей из табора по соседству. «Романы?» — спросил. «Нет, евреи!» -«Ай, врешь, романы!» — Романы? — весело спросил Наум.
Захохотали, закрутили Наума. Дов, не теряя времени, дернул Наума за руку и принялся объяснять, кто за этот год скурвился, с кем не надо разговаривать. Чаще всего он произносил слова «Мисрад Ахуц». Наум на радостях не воспринимал ничего. Потрогал бороду Дова. — Как проволока! Как тебя бабы терпят?
— Не терпят, — Дов вздохнул, хотел что-то добавить, но тут вдали раздался глухой взрыв.
Солдат с автоматом «Узи» спросил носильщика деловито: — Внутри? Снаружи?
Носильщик ответил, что снаружи, и солдат зашагал спокойнее: не его участок.
Наум поглядел на аэропорт, спросил без удивления: — Галина Борисовна и тут достает? Любовь до гробовой доски... А где Сергуня? Сергуня жив?!..
Выяснилось, что Сергуня остался дома. Он, известно, гастроном. Взялся готовить по случаю приезда Наума острые израильские закуски Салаты.
Сергуня встретил Наума в белом бумажном колпаке, полез целоваться.
— Погоди, — сказал Наум, отталкивая его. — Ты чего плел по «Голосу Америки» насчет Меира Кохане? А?! Попадись ты мне тогда под горячую руку...
— С-сыны, сегодня не надо! — просвистел-прошелестел Иосиф. Больше об этом не говорили. Но у Сергуни лицо погрустнело, хотя салаты и острые израильские «хацилим» хвалили громче обычного.
Когда графины были опорожнены, Дов сбегал за добавкой, принес отвратительную сивуху с наклейкой «Водка прекрасная». Наум по-пробовал, изумился: — И тут наклейки врут?
Дов разлил сивуху по стаканам, Иосиф встал и сказал со слезами в голосе.
— Ну, теперь, слава Господу, все Гуры на воле. В своем государстве. Споем, евреи?
И запели евреи в своем еврейском государстве: — По До-ону гуляет, по До-ону гуляет, да э-эх! по До-ону гуляет казак молодо-ой!..
Наум начал искать работу с первого дня. «Вправе ли я пойти в ульпан, учить иврит, если в Москве я объявил себя преподавателем иврита?» Гуры решили, что Наум, как всегда, шутит. Какое! Он оставил в ульпане под Иерусалимом Нонку и дочь, а сам решил двинуться вдоль Израиля.
— За меня золотом плачено, — сказал он отцу. — Бедная страна, а не поскупилась. Обязан вкалывать с первой минуты.
Для начала он позвонил Шаулю бен Ами, поблагодарил за «выкуп». Голос у Шауля потеплел:
— Слушай, ты первый русский, который сказал мне спасибо... Что ты привез? Два изобретения. Электронный прибор «поиск»? Поиск чего? Нефти? Газа? Урана?.. Локатор дальнего обнаружения? Это все не по моей части. Иди на «Таасию Аверит»! Это наш исследовательский центр.
И на другой день голос Шауля не потерял прежней теплоты. — Что?.. Требуют двенадцать характеристик от старожилов? Теперь, вроде, шесть?! Нет, двенадцать?! Слушай, Наум! Ты — ученый. Ты можешь стать на их точку зрения. Тебя они не знают...
— Меня не знают. Но истребитель «МИГ-25», где использовано одно мое вовсе не военное изобретение, они должны знать?! На черта им двенадцать старожилов. «МИГа-25» даже в Штатах нет...
— Советские самолеты! Советские самолеты! — перебил Шауль с внезапным раздражением. — Только один наш летчик сбил над Суэцким каналом четыре советских истребителя. Что стоит такая техника?! Не берут — иди туда, где требуется меньше рекомендаций от старожилов. Десять! Шесть!
Наум с силой нацепил трубку на рычажок. Вспомнилось невольно: «Принесите справку из домоуправления и... 26 тысяч рублей...»
«Так! Государство привередничает... Пойдем по частникам! Черт побери, мир свободный. Конкуренция. Кому-нибудь-то захочется на мне нажиться?..»
Быстро проглядел газеты. Фирме «Мороз», вроде бы, нужен электронщик. Наум был почти благодушен в тряском автобусе, который вез его через весь Тель-Авив в большую частную фирму, выпускающую холодильники. «Из социализма в капитализм — на железной кляче», -улыбнулся он. Мемуары, что ли, начать писать?
Наума принял пухлощекий, с выпученными добрыми глазами, хозяин. Он снял пиджак и, оставшись в жилетке, приказал принести кофе и торт. Пододвинул Науму кожаное кресло и сообщил, что его родители из Шепетовки.
— Ты не из Шепетовки, между прочим? Ты просто вылитый сын ребе Шломо!.. Да, я-таки встречал русских, но кто может поверить тому, что они говорят?! — Он нарезал торт, пододвинул его к Науму, налил кофе себе и гостю, отхлебнул глоток, уставясь на Наума с неистребимым интересом:
— Нет, ты только мне не скажи, что в каждом городе нет раввина!.. Ой, только не скажи, что не видел хулу!.. — Хулу?.. Это ...балахон над новобрачными? Не видал! Пухлощекий стал дико хохотать, сполз от смеха на самый краешек кресла.
— Так уж не скажи, что всем владеет государство!.. Такси тоже в государственном владении?.. Ну, а рестораны?.. Нет, этого ты не скажи никому! Как может ресторан управляться государством? Кельнеры — государственные служащие?
Науму стало скучно, он раскрыл толстую папку с копиями своих дипломов и патентов. 84 патента, к счастью, все удалось вывезти...
Документы Наума хозяин отстранил так, словно тот всовывал ему фальшивые деньги.
— Иоселе! — закричал хозяин, убирая остатки торта в холодильник. — Позовите Иоселе! — И объяснил горделиво: — Мой Иоселе из Аргентины. В Рио был профессором, о!
Пришел Иоселе, маленький еврей лет сорока в синем халате, увел Наума в свое бюро — стеклянный куб, в котором работали за громадными кульманами чертежники. На столе Иоселе лежали какие-то сгоревшие сопротивления, электродетали, и Наум приободрился. Положил перед Иоселе свои документы.
— Вы русский доктор технических наук? — удивился Иоселе. — А что такое русский доктор? Насколько это ниже международного звания доктора — ПИ ЭЙЧ ДИ?.. Выше?! Вы убеждены в этом? — Лицо Иоселе как-то поскучнело. Он спросил, а что такое ПИ ЭЙЧ ДИ в русском эквиваленте. Кандидат?! Он вдруг понесся вскачь как хозяин:
— Ты только не скажи никому, что «кандидат» — это пи эйч ди! Можно быть кандидатом в парламент, кандидатом... я знаю?.. на Нобелевскую премию. Но... кандидатом в науку?.. Нонсенс!.. Нет, ты только не скажи... — Он взглянул на Наума и осекся на полуслове. — Ну, не надо сердиться! Все эмигранты предлагают себя выше рыночной цены.
По знаку Иоселе принесли огромный рулон кальки. Развернули. Иоселе разъяснил, что это схема новейшего оборудования, которое поступит на завод. Была заказана в Англии, есть темные места.
— Слушайте, как вас?.. Гур? Вы не родственник генерала Гура?.. Нет? Господин-товарищ Гур, я даю вам два часа! Затем мы соберемся, и вы прочитаете схему, ответите, если сможете на наши вопросы. Наум бросил взгляд на схему. — Зачем два часа. Давайте сразу!
Иоселе поглядел на него искоса, снизу вверх, ткнул рукой в правый угол. — Начните отсюда.
По мере того, как Наум говорил, Иоселе перемещался вокруг стола, весь живот у него был в мелу, он не замечал этого. Когда Наум кончил, Иоселе глядел на него, приподнявшись на цыпочках.
— Я возьму тебя консультантом! — воскликнул он восхищенно. -Один раз в месяц, хочешь? Плачу, как профессору-американцу! Толстяк заплатит!
— Спасибо, но я ищу постоянную работу...
Иоселе сел верхом на стул, не отрывая возбужденного взгляда от схемы, и сказал честно:
— Слушай, Гур! Ты здесь пропадешь!.. Ты, — он произнес по складам, — ты овер-ква-ли-файд!
— Что-что?
— О эти русские! Он нашел в лондонской схеме две ошибки и не знает, что такое «оверквалифайд»...
Иоселе дергался на стуле так, словно он впервые скакал верхом на коне. И скакать боязно, и слезать боязно... — Слушай меня, доктор Гур, — наконец произнес он. — Ой-вой-вой! Мне тяжело тебе это сказать... Я тут Спиноза. Ты придешь, — и — я знаю? — окажется, что я не Спиноза... Зачем мне это? Вот тебе телефон Ицика. Ицик начинает компьютерный бизнес. Кто знает, возможно, там ты подойдешь!
К Ицику надо было ехать через весь Израиль. В маленьком городке возле Бершевы, где на главной площади возле газетного ларька верблюды щипали колючки, к Науму вышел темнокожий надменный человек в безрукавке и, отстранив взмахом руки документы Наума, процедил сквозь зубы:
— Олим ми Руссия? Ищешь работу?.. Похвально! У нас работают только три категории: бельгийские лошади, американские тракторы и русские евреи... — И он захлопнул за собой дверь.
Наум присел на разбитый ящик, валявшийся у шоссе. Голова как чугуном налита. На зубах скрипел песок. Стучали оконные триссы. И горячий воздух пустыни («а там зима, все бело!»), и песок во рту, который уже надоело сплевывать, и верблюды на главной площади, где продают газеты всех стран, и надменные темные люди, которые отшвыривают тебя, как собаку, — все казалось нереальным. Страшный сон.
«Оверквалифайд»... Чем лучше специалист, тем ему... хуже? Как Америка стала Америкой, если эта премудрость оттуда? Врет, проклятый аргентинец!..
Из конторы Ицика выглянула лысая голова. Пожилой человек, щеки обвисли. Тоже, видать, хватил горячего до слез. Приблизился к Науму.
— Товарищ русский, можно тебя спросить? — Тамбовский волк тебе товарищ!
— Ай, не обижайся! — Лысый всплеснул руками. — Звонил Иоселе. Сказал, что ты «мумхе»... Как это по-русски? Рили специалист!.. Не обманщик!.. Знаешь, у меня вопрос. У русских есть специалисты, что даже выше пи эйч ди? Это может быть?
Наум поднялся с ящика, шагнул к автобусной остановке. Обернулся в ужасе.
— Откуда вы все?! Из каменного века?! Из тундры?! Где вы храните свои представления о России — в вечной мерзлоте, чтоб не провоняли?.. Глушь нерадиофицированная!
Подошел дребезжащий, в песке и глине, автобус на Бершеву. Лысый побежал за автобусом, крича: — Русский, иди к Меиру! На «Хеврат Хашмаль!» Его все знают! Меир! «Хеврат Хашмаль»!
В Бершеве на указанной ему остановке Наум сошел не сразу. Поставил одну ногу на землю, огляделся — тут ли? Автоматические двери закрылись, защемили вторую ногу Наума, и автобус тронулся. Наума протащило по пыльной обочине метр, не больше. К счастью, его огромные полуботинки всегда были полурасшнурованы. Наум выдернул ногу, а ботинок уехал.
Сгоряча он встал, да, видно, подвернул ступню, охнув, повалился. Вокруг него тут же собралась пестрая толпа, кричавшая на арабском, иврите, румынском, фарси.
— Ша-ша! — крикнул Наум, пытаясь подняться. — Кажется, обойдется...
Он помассировал ступню, шагнул раз, другой, произнес по возможности веселым тоном главную утешительную фразу Израиля: «Ихие беседер!» (Будет хорошо). Южане переменчивы — тут же стали хохотать. А как не хохотать! Ковыляет длинный, как сосиска, человек, одна нога в ботинке, вторая в полусорванном носке с дырявой пяткой. — Подожди! — закричал кто-то из толпы. — Я принесу тебе ботинки!
Минут через пять-десять возле Наума, усевшегося на песок, громоздилась куча старой обуви. От лаковых полуботинок с искрошившимся лаком до сандалет с веревочными завязками. Увы, на его разлапистую ногу не налезало ничего. — Тут нужны лапти, — сказал он самому себе. — Э! — прозвучало из толпы на чистом русском языке. —Да ты из наших?.. У меня есть лапти.
Оказалось, парень из Ленинграда. Дома на стене у него висят лапти, купленные им в магазине’ «Художник». Добротные декоративные лапти.
— Погоди! Принесу чего-нибудь...
Он притащил огромные, как тазы, шлепанцы. В другой руке держал, правда, розовые лапти, но Науму их не дал. Повертел перед носом, мол, не врал, видишь. Но Наум уже загорелся.
— Дай примерить! Не бойся, ничего с ними не сделается! Поднялся с земли в лаптях, привстал на цыпочках, как бегун на старте, сказал решительно:
— Иду наниматься!.. Да, в лаптях! Это отвечает их представлению о России!..
Какая тут самая респектабельная фирма?..
Но парень вцепился в Наума, отобрал лапти. Сунул ему шлепанцы, сказав, что недалеко обувной магазинчик, они купят босоножки. — Станешь работать — вернешь долг.
Но первым попался не магазин, а оффис какой-то фирмы, выпускающей заводское оборудование, что ли? Двери зеркальные, большие. «Погоди тут!» — бросил парню и рывком открыл зеркальные двери.
Чисто внутри, прохладно. Едва шумит где-то могучий, на весь оффис, кондиционер. По сторонам работают за кульманами инженеры-конструкторы и чертежники. Красная дорожка ведет в кабинет босса, восседающего в стеклянном кубе. Босс, в белой рубашке с полуразвязанным галстуком, что-то читал, положив ноги на стол. Наум кашлянул в руку, как крестьянин, зашедший в присутственное место, затем после рассеянного «Пли-из»... босса, плюхнулся напротив него, закидывая на стол ноги в стоптанных шлепанцах. И — не донес ступни... Закинул одну ногу на другую, покачал ступней, тапочек о пятку шлеп-шлеп! Шлеп-шлеп!
— Хелло! — воскликнул он на гуровском английском. — Я из России. Ищу работу. Вот мои документы!
Босс, скользнув взглядом по шлепанцу, раскрыл папку Наума. Обстоятельно исследовал его диплом доктора технических наук, подписи, печать — все рассмотрел и — закрыл папку, пододвинул ее к Науму. Похоже, доктор его фирме был нужен, как рыбе зонтик. Наум понял: разговор о деле кончился, босс попался воспитанный, хочет вытолкать деликатненько. Снова покачал ступней, тапочек о пятку шлеп-шлеп! Шлеп-шлеп!.. Но тот и бровью не повел, только в конце пустого и деликатного разговора спросил посетителя словно вскользь, кивнув в сторону шлепанца:
— Русский фасон? — И уголок его рта с сигарой чуть дернулся. Наум аж руками всплеснул.
— Боже упаси! В России я ходил в лаптях! Эти мне выдали в аэропорту Лод. Как доктору наук... Чтоб далеко не ушел!
Босс захохотал гулко, откинувшись на спинку стула. Взгляд его потеплел.
— Не будь у вас докторского диплома, — произнес он участливо, — я, пожалуй, взял бы вас чертежником... ну, техником...
— Шеф, у меня есть идеи!
— В Израиль... с идеями?! — воскликнул босс и даже закашлялся. — Идеи покупают только в Штатах. Здесь покупают лишь русских олим —на те же американские деньги. — Он углубился в поданную ему кальку, бросив Науму на прощанье:
— Семью вы здесь прокормите. Устроитесь где-либо! В Израиле все устраиваются... Но если есть идеи?! Не теряйте времени! Погубите и себя, и идеи!..
Парень, принесший ему шлепанцы, завел его в магазинчик, узкий, как расщелина, купил Науму сандалеты из пластика, затем довел до оффиса «Хеврат Хашмаль».
«Хеврат» оказалась нечто вроде Мосэнерго. Только труба пониже, дым пожиже. Обнаружился и Меир. Немногословный польский еврей с трубкой в углу рта. Наум докторский диплом уже не показывал. Увидит — не возьмет. Назвался инженером-электриком. Меир сказал, что ему нужны линейные техники. Да, тянуть проволоку, лазать по столбам. Не все время. Потом будет другая работа. Пыхнув трубкой, Меир сказал, что Науму придется съездить в Иерусалим. Поставить в углу бумаги-направления подпись. И утром приступить к работе...
Наум взглянул на круглые часы оффиса. Три. Конец рабочего дня в семь. Успеет!
Складывая документы в папку, медленно пошел к выходу. Попросить денег на дорогу? Кроме торта у Иоселе, с утра ни маковой росинки... У дверей ускорил шаг. Чтобы не впасть в соблазн...
На центральной автобусной станции Иерусалима Наум подошел к солдату с ручным пулеметом на ремне, единственному человеку, который никуда не спешил, показал записку с адресом.
Солдат прочитал название улицы и сказал: — «Мамила»! Район воров и проституток...
— Он-то мне и нужен! — удовлетворенно воскликнул Наум. Наконец Наум отыскал облупленный, с подтеками и копотью, квартал, примыкающий к старому городу. В сером бетонном кубе времен английского мандата гудел, как самолетный мотор, старый кондиционер. Щуплый, одно плечо выше другого, белолицый, пожалуй, даже болезненно-белолицый чиновник в кипе из черного бархата листал бумаги. Взглянув мельком в красные от ветра и песка глаза посетителя, он снова уткнулся в папки, которыми был завален его железный, с приоткрытыми глубокими ящиками, стол. Читая, он раскачивался на стуле, словно молился. Переворачивая лист, он бормотал: «Ма ешь?» (Ну, и что?) Перевернет страницы две и снова: «Ма ешь?»
Вошел без стука парень в рваной майке, с огромной самокруткой во рту. Чуть потянуло терпким, щекочущим ноздри дымком, марихуаной, что ли?
Чиновник ткнул пальцем в сторону надписи на иврите и на английском: «Не курить!» Парень затянулся покрепче и, пуская клубы сладковато-терпкого дыма, сказал нагловато: — Ма-ешь?
Чиновник дочитал бумаги, проколол их дыроколом, положил в папку. Голос у него был мягкий, радушный, почти отеческий, как у полковника МВД Смирнова, когда он уговаривал Наума отдать визы. Он просил Наума не волноваться, все устроится со временем... Рассказал, что сам он приехал в свое время из Румынии, жил в палатке, мостил дороги, воду носили в бидонах, но, Господь милостив, все устраиваются в конце концов. Но это место он дать ему не может. — Место монтера, — вырвалось у Наума удивленно. — Не можете?! — Ма ешь? — и, отбросив свои бумаги, чиновник воскликнул язвительным тоном:
— Что вы о себе думаете?! Тут был один до вас. Куплан-Киплан... как-то так....Раза три приходил. Мосты строил в вашей Сибирии. Через речку Ени-сей, есть такая речка? Самые большие мосты, говорил...’В Израиле нет речек. Один Иордан, который перейдут козы. Пусть едет строить мост через Ламанш, через Атлантический океан... Зачем ехать сюда? В Сибирии нет работы?! — И обронил с презрением: — Пустостроитель.
— Позвольте! — оторопело возразил Наум. — Если человек может рассчитать ферму моста через Енисей, он рассчитает все: заводскую ферму, башенный кран. В СССР на каждой стройке башенный кран, в Израиле не видел...
Чиновник посмотрел на Наума, прищурясь; лицо его вздрогнуло, как от тика. Он хотел что-то заметить; но тут взгляд его упал на электрические часы, показывавшие семь вечера, точь-в-точь, и он порывисто встал. Прежним добродушным тоном предложил Науму довезти его до остановки автобуса. — Сам дойду!
— А тебе куда?.. Я довезу ближе, садись, садись! Темнело, пока крутились по слепым переулкам, стало совсем темно.
Чиновник высадил Наума где-то среди полуразрушенных строений. гаражей, свалки железа и сказал: видишь, там фонари, там твой автобус.
Наум брел километра три в густом и вонючем мраке по каким-то узким улочкам, мусорным кучам, глыбам, терял направление, несколько. раз падал, какие-то черные девчонки хватали его за руку. Он матерился во весь голос. Автобус доставил бы его точно до Центральной автобусной станции. А чиновник нарочно завез, что ли?
Этот его проход по грязному и темному району «Мамила» показался Науму символическим. Фонари, вон они! Но тебя гонят к нимтак, чтобы ты по дороге разбился в кровь. Или чтоб тебя обокрали, прирезали... Раз ты не жил, как он, в палатках, не мостил шоссе, как он и его дети, а сразу — квартира тебе, так походи, голубок!..
«Но это же бред! Израиль возрожден не для торжества чиновных задов! Даже сверхзаслуженных!..» — Наум вскинул руки. Погрозил израненными, слипшимися от крови кулаками ночным фонарям.
— Зачем тогда выкупали?!.. Доллары выкладывали на кой черт?! Заче-эм?!
На последний автобус в ульпан, к Нонке, он опоздал. Отправился пешком к отцу с матерью. Приплелся к ним страшный, в порванной рубахе, с ссадиной на щеке. Ладони были красные от крови.
Иосиф и Лия хлопотали над ним часа два, накормили, уложили; он накрылся с головой и беззвучно рыдал.
Нет, он ни о чем не жалел. Но... хватит ли сил?! Приезжать сюда надо юным и — токарем, монтером, без дипломов с золотыми каемками... Наум отбросил колючее солдатское одеяло отца и уселся на постели, широко расставив острые ободранные колени.
А почему?! Почему в Израиле, чтоб получить работу, доктор наук должен скрывать, что он доктор?! Что происходит в стране? На каком она уровне, если меня отшвыривают, Яшу топчут, над Каплуном глумятся, де, «пустостроитель...» Сергуня сказал: инженер-корабельщик выбросился из окна, женщина — зубной врач — порезала себе вены... Стоп, Нема! Не рано ли ты взвыл?.. Один день пообивал ноги и «разнюмился»...
Утром Лия настояла, чтоб он позавтракал плотно. «Как верблюд, на неделю вперед», — усмехнулся Наум, но от еды не отказался. Дали сыну денег. Наум позвонил Нонке: мол, вернется к следующей субботе... Он ходил «по объявлениям» и на второй день, и на третий. На четвертый день упитанный поляк, хозяин фабричонки, заявил, что докторский диплом Наума — обычная советская липа... «Где ты купил свои бумажки?»
К концу недели Наум снова пришел к родителям. К Нонке — не было сил... Одно осталось — заскочить на арабский рынок, там подешевле, привезти Нонке и дочке фрукты. Обрадовать хоть этим...
Отправился пешком, пока солнце не жжет. Остановился возле мастерской, где жужжали токарные станки. Пригляделся. Станки английские, начала века. В России такие давно на свалке. Спросил у парня в заляпанной мазутом солдатской форме, не нужен ли ему токарь... А фрезеровщик?.. Тоже нет?.. А сверлильщик?.. Сколько у тебя станков?.. Пять. Поставь шестой. Тебе выгодно, и я прокормлюсь. Парень захохотал, похлопал себя ладонью по мазутному животу. — Ты откуда взялся? Шестой станок съест все пять! Не знаешь, как налог прыгнет?!.. А, ты русский. У нас социализм. Пять станков — доход, парноссе, шестой — крокодил. Все сожрет!.. Что? Чтоб не было монополий. Чтоб никто не вспорхнул выше других!
— Поэтому ходите в лаптях? — Что? Наум поглядел на него и произнес очень серьезно:
— Теперь, парень, я знаю, что тут надо вырвать с корнем: лавочный социализм!..
Парень от неожиданности чуть отпрянул. Сумасшедший, что ли? Наум был так погружен в свои мысли, что сел в автобус не в ту сторону. Ох, эта «девятка»! И туда — конечная «Университет», и в другой конец — конечная «Университет». Прикатил к новому зданию Университета. Плюнул с досады и... залюбовался. Университет вознесен надо всем Иерусалимом. Современная архитектура из древнего розоватого камня. Один из корпусов с куполом, обсерватория, что ли? Округлая стена создает ощущение крепостной мощи.
Дорогу перебегали студенты с книгами или матерчатыми рюкзачками за спиной. Американцы, русские, румыны. Черных лиц почти не было. Засмеялся, вспомнив, как Динка-картинка, впервые побывав на университетском холме, сказала: «А здесь намного больше евреев!» Двинулся следом за какими-то парнями, оказался, сам того не ведая, в университетском общежитии. Его несло куда-то, он не знал куда, но радовался все больше. Светлые трехэтажные здания — новые, почти стандартные, однако, в отличие от безликих российских коробок, каждый из домов — индивидуальность. Точно древняя постройка с табличкой. «Памятник старины. Охраняется государством». Откуда это ощущение? От двориков?.. Дворики в самом деле — хорошо продуманный лабиринт. Устланные плоским камнем на разных уровнях, с гранитными парапетами и пологими лесенками, с неожиданными клумбами, фонтаном в центре одного из дворов, они создают ощущение уюта: ты со всеми вместе, но — один в своем дворике-закоулке, окруженном красными тюльпанами, розами. И почти всюду: на теплом, нагретом солнцем парапете, на ступеньках — сидят, читают, пишут...
А сами как бы развернутые двориками в разные стороны здания соединены переходами, и тоже на разных уровнях. Где на втором этаже мосток, где на третьем... «Не комплекс, а мажорный аккорд!» — подумал Наум.
А за студенческим общежитием — огромное строительство. Заканчивались новые корпуса. Много их, и все разные.
Ступая прямо по гравию и песку, Наум обошел все здания, остановился возле надписи «Еврейский Университет в Иерусалиме». Ощутил озноб от восторженного чувства. С талантом и любовью строят! А размах?! «При таком размахе я вам ой как понадоблюсь, господа присяжные заседатели!» Наум пошел куда-то вниз, по кручам, засвистев забытое фронтовое: «Эх, вспомню я пехоту и родную роту, и тебя, товарищ, что дал мне закурить...» Настроение явно менялось к лучшему. Остановился у отдельного дома, облицованного серым гранитом, праздничного.
На углу дома рабочий в брезентовой робе торопливо отвинчивал какую-то табличку. На табличке было начертано, что дом построен на средства мистера Джеймса Гуля из Нью-Йорка. Открутив, прикрепил другую белую табличку: дом возведен на средства госпожи и господина Блума из Чикаго. — Ошибочка получилась? — весело спросил Наум.
— Какая там ошибка, — произнес рабочий раздраженно. — Черт занес этих Блумов в Израиль! Спрашивают, где дом, на который они перевели деньги. А где он, этот дом? Ты знаешь? Я знаю? Начальство вертится, а я отворачиваю и приворачиваю... — А где деньги Блумов из Чикаго?
— Ты знаешь? Я знаю? Считается, что ушли на другие цели... -И сплюнул зло: — Доят америкашек, как коров. Как что, списывают на войну.
Наум, человек нервный, впечатлительный, не мог отделаться от этой сцены весь день.
Апельсинов купил столько, сколько в авоську влезло. Пахучие. Дешевые. Как семечки. Перехватывая авоську с руки на руку, задел вчерашнюю царапину. Надорвал кожу. Разболелась рука, и вместе с физической болью вернулась вдруг ночная ярость первого дня: ‘Только западные специалисты — специалисты? А мы — советский мусор? «С мороза?!» Дипломы — поддельные! Инженеры, как один, трубочисты!..»
Он выходил из рынка взбешенный. В такие минуты Нонка отскакивала к своему мольберту, стараясь, чтоб ее не было за ним видно. Знала: если разбушуется, то уж пошло-поехало...
— Зачем выкупали — тратились?! Кому очки втирали?.. Э-этим пингвинам?
По улице Виа Долороса, узенькой, горбатой, мощенной камнем, шествовали два еврея-туриста. Белокурые. Не то из Швейцарии, не то бельгийцы. По языку не поймешь... С огромными фотокамерами на солидных брюшках. В дорогих кипах с серебряной каймой, купленных, видать, тут же, в туристских лавчонках арабского рынка.
Туристов здесь слонялось немало. Наум вряд ли обратил бы внимание на эту пару, если бы один из них не выскакивал все время вперед и не фотографировал второго, более тучного, — у белых ступеней, ведущих к Стене Плача, у лавки с арабскими сосудами...
«По-очетные граждане! Табличку со своим именем уже узрели или ее не успели переменить?»
Наум чувствовал: сейчас что-то произойдет... За все плевки на лице, за все хамство. Отольются кошке мышкины слезы. Наум пытался свернуть куда-либо. Но некуда. Улочка — каменный коридор — горбатится вверх-вниз, а вбок — некуда. А они приближаются. Шествуют.
Когда они поровнялись с Наумом, он шагнул к ним, взмокший, исцарапанный, помахал авоськой, оттянувшей руку и, глядя поверх них, как слепец, неожиданно для самого себя спросил сипло и угрожающе на искореженном английском:
— Не знаете, случаем, где тут жиды Господа нашего Христа распяли? Господа, говорю, нашего, а-а?!..
Туристы вздрогнули и — боком, боком — кинулись по горбатой улице Долороса, исчезли за поворотом...

16. «ГДЕ ТЫ ОСТАВИЛ СВОЙ ЗНАЧОК КГБ?!»

Полевой телефон, стоявший на полу, бормотал всю ночь, иногда выкрикивал какие-то команды.
Я лежал на жестком топчане, сняв ботинки и чувствуя себя, как в летной землянке во время войны, когда объявлялась «часовая готовность» и разрешалось прикорнуть на нарах, сбросив сапоги. Рядом, на топчанах, вздремнули Гуры. Они вертелись, бормотали во сне. Так, бывало, спали пилоты, ждущие звонка на вылет, из которого половина не вернется...
Я не сомкнул глаз до утра, я был потрясен услышанным. Если трудно постичь жизнь в стране, в которой родился, вырос, воевал и писал книги, легко ли постичь ее здесь, где в свои пятьдесят лет ты читаешь по складам, как пятилетний ребенок. Читаешь к тому же не ивритские газеты, а специальный листок для малограмотных...
Я думал и об услышанном на Голанах, на которые я, увы, вернусь, и очень скоро. Думал об этом и дома; возможно, предавался этим мыслям и тогда, когда позвонила моя жена, работавшая в Бершеве, и прокричала в трубку, чтоб я немедля выехал к ним.
— Тут какая-то заваруха! Выбирают Комитет новоприбывших из СССР. В кинотеатре «Керен»... Нет, это совсем-совсем иной «Керен». Не Ури...
Ехать мне не хотелось. На столе лежали только что присланные из Парижа гранки «Заложников». А Комитет этот вызвал в памяти лишь давний рассказ Иосифа о капитанской рубке, врытой в береговой песок, из окон которой видны волны Средиземного моря... Этот Комитет не помог еще ни одному человеку — на черта мне их дурацкие дела!
Я уже начал уставать от нескончаемой «Шехерезады» и с тоской глядел на окно, откуда тянуло раскаленным воздухом. А какое же пекло сейчас в пустыне Негев!
— Пусть этот Комитет сгорит на медленном огне! — ответил я жене тоном самым решительным. — У меня гранки на столе.
Ты должен быть здесь! — возбужденно настаивала она. — От нашего имени громоздят какой-то обман. А ведь это первый Съезд! И, по-моему, Гуры дают бой...
Спустя десять минут я мчал по кратчайшей горной и петлистой дороге через арабский Хеврон с такой скоростью, что едва не сорвался с обрыва.
Кинотеатр «Керен» охранялся, как Кремлевский дворец во время торжественных заседаний. Мне пришлось вызвать почти всю организационную комиссию Съезда, чтобы достать гостевой пропуск, и я стал продвигаться сквозь строй охранников в красных фуражках, рослых полицейских, жующих жвачку, наконец, солдат в зеленых беретах, которые осматривали дамские сумочки, а заодно ощупали мои карманы. Во всех израильских универмагах заглядывают в дамские сумочки, а арабов, случается, и обыскивают, но чтобы этим занимался целый взвод?!
Когда я вошел, говорил, по всей видимости, председатель — румяный старичок с белыми кудряшками. Он походил чем-то на прозаика Федора Гладкова, который вместе с Максимом Горьким встречал в Москве Ромен Роллана. Ромен Роллан прошел мимо протянутой руки Горького к румяному, в белых кудряшках, Гладкову со словами: «Вначале с вашей супругой». «Супруга» на этот раз оказалась бойкой и нестерпимо визгливой. Я не сразу понял, отчего такой визг.
Оказалось, на трибуне плохой микрофон, почти глушитель. Оратора, что-то объяснявшего залу, было совсем не слышно. А посередине длинного стола президиума, возле «белых кудряшек», — гулкий, превосходный, для многотысячного митинга под открытым небом. Председатель может легко заглушить любого выступающего, что он и делал в эту минуту.
Я протиснулся в третий ряд, чтобы все видеть и слышать. В ряду неспокойно. Кто-то гневно говорит своему соседу: ‘Тебя жареный петух в ж... не клевал. Я за это государство только в карцерах отсидел больше, чем ты в пивной!» Я быстро оглянулся: «Иосиф?.. Нет!.. « Подумал, что здесь сегодня, наверное, вся Воркута и Магадан, дожившие до счастья отчалить от «родины социализма» куда подальше...
За трибуной топчется медлительный румяный паренек в безрукавке, Ицхак, сын Сандро. Он уже понял, что микрофон на трибуне почти бутафорский, и кричал в зал без его помощи:
— Ты пятьдесят лет в стране, да? Зачэм приклеились к стульям в Комитете новоприбывших? Значит, ты самый плохой израильтян: не мог, понимаешь, за пятьдесят лет прижиться, абсорб... абсорб... тьфу ты, и слово придумал такой, чтоб прастой чэловэк подавился!
Постепенно я начал понимать происходящее. Делегаты требовали исключить из Объединения выходцев из СССР тех, кто никогда на территории СССР не жил. Тех, к примеру, кто уехал в Израиль из Прибалтики до 1939 года, когда она не была советской. Но в президиуме, похоже, только такие и сидели.
Когда белые кудряшки объявили фамилию очередного оратора, поднялся вдруг в середине партера всклокоченный Дов Гур и взревел неостановимо:
— Кто вас выбрал председателем?! Кто?! Кто, спрашиваю?!! — П-президиум, — ответил старик в некотором замешательстве. — А кто избрал президиум?! — не унимался Дов.
Белые кудряшки плямкали губами беззвучно. Зал захохотал, зашумел: в самом деле. Съезд первый, а президиум уселся готовенький, точно по количеству стульев.
Однако сменить самозванный президиум оказалось совершенно невозможным: возле узких лесенок, ведущих на сцену, стояли по два-три рослых полицейских. Каждый подходивший из зала к ступенькам отлетал обратно, как мяч. Седовласый президиум и сейчас не шевельнулся, словно и впрямь приклеился к стульям. Какая-то полная грузинка вдруг закричала: — Доктора! Доктора к микрофону! Он был, он все видел! И зал начал кричать, а затем скандировать: — До-ок-то-ра! До-ок-то-ра!.. — Какого доктора? — взвизгнули кудряшки. — Доктора Гура! И зал снова заскандировал: — Докто-ра Гу-ра! Докто-ра Гу-ра!..
Кто-то незнакомый мне стал выталкивать Якова Гура, который явно не желал идти на сцену. Вот уже трое грузин подхватили Яшу и, двинувшись грудью вперед, отжали его к сцене, как бульдозером. Один из грузинских евреев закричал на весь зал:
— Товарищи, встаньте! Не бойтесь, вы не в Советском Союзе! Встаньте, иначе они сейчас изберут сами себя, и зто на четыре года! Долой советский балаган!
На сцену рванулись человек двадцать, и началась битва за микрофон. Я глядел на побелевшее лицо инженера из Риги, смирнейшего, тишайшего человека, который кричал в сторону президиума: — Обманщики! Плуты!.. Вам тут делать нечего! Полицейские уже поняли, что им ни к чему умирать за чужое дело. Они были физиономистами, эти простые ребята, полицейские пустыни Негев, и видели, что кричат в ярости не уголовники.
Заметив, что рвение полицейских слабеет, белые кудряшки прокричали сорванным голосом:
— Повестка дня и другие решения считаются принятыми! Перерыв!
Но шторм не мог затихнуть от одного выкрика. Зал бурлил, проклинал... На Съезд прибыли израильские телевизионщики со своими камерами. Проблемы новоприбывших их как-то не волновали, они подремывали, пока участники не стали отнимать друг у друга микрофон. Тогда они вскочили очумело и стали «крутить кино», кидаясь на любой шум.
Во время перерыва я пытался выяснить, почему «совет старейшин», с трудом взобравшийся на сцену, «приклеился к стульям» президиума. Мне объяснили охотно, что Комитет, или «совет старейшин», как его окрестили, получает от правительства на олим в год миллион сто тысяч лир (около двухсот тысяч долларов по курсу тех лет), — устраивают на эти деньги приемы, нанимают секретарш, ездят за границу — к чему отказываться от «светской жизни»! Это, считают старейшины, их пожизненный кусок от «американского пирога».
А пока что я собрал Гуров и повез их ночевать в домишко, который снимала моя жена: странное глинобитное сооружение с плоской крышей, слепой, без окон, стеной, выходящей на улицу. Такие глинобитные «дворцы пустыни» я встречал в азербайджанских кишлаках. В них можно спрятаться от убийственного солнца, но от холода они не спасали. Московские ватные одеяла оказались к месту.
— С-слушай, — шептал мне Иосиф, который, как и я, не мог заснуть. — Я просил выделить из их миллиона копейки... сущие копейки на кукольный театр. Но что такое кукольный театр, если они по-прежнему не дают ни гроша даже на музей Михоэлса. Они, да! враги культуры. Кровь из носу, их надо выкинуть! Хотя бы для того, чтоб мы перестали быть безголосыми...
Первым, кого я увидел на другое утро в глубине зала, почти в последнем ряду, был Шауль бен Ами. Он пытался остаться неузнанным. Сидел, пригнувшись. Половину его лица закрывали большие темные очки, и он до смешного походил сейчас на «заграничного шпиона», каким его изображают в советских детективах. «Забеспокоились...», — мелькнуло у меня не без злорадства. Но уже не беспокойство — страх и смятение появились на обрюзгших сановных лицах, дремавших за столом президиума, когда к трибуне подошел худой, костистый человек в измазанном известкой пиджаке.
— Сандро! — крикнул Яша, подняв над головой сцепленные в пожатии руки.
Сандро улыбнулся Яше и принялся рассказывать об Ашдоде... И тут откуда-то сбоку, от стены, вдоль которой стояли, прислонять к ней плечами, полицейские, прозвучал зычный бас: — Советская провокация!
Сандро был оратором неопытным. Он сбился и принялся объяснять крикунам, что все, что он говорит, — святая правда. Крикунов было не так много, человека три-четыре, но они были рассажены в разных концах зала, и я начал понимать, что мы имеем дело с профессиональной клакой. И в самом деле, она точно знала, эта «комитетская» клака, когда подавать голос. Когда Сандро говорил о том, что вызывает слезы и кулаки сами начинают сжиматься, звучал гулкий и зычный голос: — Советская демагогия!
Зал, впервые услышав правду об Ашдоде, вначале оцепенел, затем аплодировал Сандро яростно.
Но оказалось, что даже рассказ Сандро не так накалил людей, как слова сапожника из кибуца, которого подпустили к трибуне без очереди, как «своего человека».
«Свой человек», высокий, худощавый, почти бронзовый от несходящего загара, постоял у трибуны, дожидаясь тишины, и сказал очень спокойно, безо всяких эмоций.
— Моя фамилия Мансековский. Я — сапожник из кибуца Гиват Ашлоша. Я утверждаю, что на Съезде есть много людей с фальшивыми мандатами. Белые кудряшки затряслись из стороны в сторону.
— Неправда! Черная ложь! Покажите нам хоть один фальшивый мандат!
Мансековский достал из бокового кармана своего пиджака красный мандат и поднял его над головой.
— Меня никто не выбирал, — продолжал Мансековский, держа мандат на вытянутой руке. — Понятия я ни о чем не имел... Прибежали ко мне в сапожную, сунули мандат, влезай, сказали, в автобус, надо ехать. Зачем? — спрашиваю. — «Надо! — отвечают — Ты будешь называться делегатом с решающим голосом от кибуца Гиват-Хаим».
— Они только что пригнали из кибуцев два автобуса фальшивых делегатов! — прокричал Дов Гур, стоявший в дверях. — Я уезжать собрался, смотрю: Съезд закрывается, а тут везут...
— И меня вот так же! — подтвердил Мансековский. — Приволокли делегатом из кибуца Гиват-Хаим, в котором я Никогда не жил.
Зал помолчал в ошеломлении, затем кто-то захохотал диким, припадочным смехом, и тут началось невообразимое. Рев, вой. Пронзительный женский голос вскричал над ухом: — «Ура! Попались!» ...Я оглянулся. Бог мой, Вероничка!.. Давненько не видел. Говорили, она нашла работу в Натании секретарем у юриста, благо иврит знала с детства. — Попались! Наконе-эц-то! — кричала Вероничка, но ее злой и ликующий голос тонул в реве зала.
Я увидел, как встревожились «режиссеры»: к Шаулю кинулись сразу несколько толстячков, наклонились к нему, шепчась. Кто-то выбежал из президиума...
Встревожились не только душители. Вскочил на ноги круглолицый, плечистый Беня Маршак, отставной майор израильской армии, пытавшийся помочь всем попавшим в беду.
Президиум опасался его: майор Беня Маршак был простодушен и честен. И главное, бескорыстен. Хуже не придумаешь!..
Увидев, что полицейские снова принялись отталкивать доктора Гура, попросившего слова, он воскликнул, схватив доктора за полу пиджака.
— Ты учти, ты никогда не найдешь никакой работы в Израиле! Это тут закон. Ты учти!
Лицо Яши на глазах становилось страшным, незнакомым. Точно его отощавшие щеки мелом натерли. Выпяченные губы дрожали. Он понял, что простодушный Беня Маршак высказал то, о чем другие молчат.
Яша с силой оттолкнул полицейского и, прыгнув на нижнюю ступеньку лестницы, закричал:
— Ребята! Беня Маршак меня предупреждает, что я не найду нигде работу. Я должен буду уехать из Израиля из-за того, что как врач помогал людям.
Зал поднялся, как один человек. Вскричали на всех языках Союза Советских Социалистических Республик.
— Позор!.. Шейм!.. Гановим! Суки моржовые!.. Шоб вы сгынули!.. Какой-то высохший мужчина, сидевший за столом президиума, выдвинулся к авансцене и принялся увещевать доктора Гура: мол, не принимай всерьез. У нас не тоталитарный режим. Все это глупости. Ты неправильно понял Беню Маршака. Он хотел сказать совсем не то!
— Нет, мне тоже это говорили! — прокричал парень в роговых очках. — Профессор Шмуэль Митинге?.
Очередного «своего человека», которого быстренько выпустил председатель, не слушал никто. Всем стало ясно: маскарад провалился. Многие поднялись, чтоб уйти и больше никогда не видеть снующих по сцене коротышек, которые, воздев руки к небу, лопочут что-то об израильской демократии. Съезд, что называется, повис на ниточке.
И тогда белые кудряшки объявил в свой могучий, всезаглушаю-щий микрофон, что на Съезд прибыла Глава государства Голда Меир и что ей предоставляется слово. Все уходившие тут же повалили назад.
Голда Меир прибыла вовсе не только что. Она посидела на сцене сбоку, за занавесом, отдыхая и прислушиваясь к грохоту зала. Если Голда и не ведала ранее о фальшивых делегатах, она услышала о них. Своими ушами. Она сама определила момент, когда ей выступить и как выступить. Двинулась к трибуне, оставив по пути, на столе президиума, свой исторический ридикюль. И о фальшивых мандатах и делегатах и звука не издала. Будто никаких престарелых жуликов, тесно сбившихся за столом президиума, и в помине не было.
Старая атеистка, она вдруг вспомнила... о Боге, о котором де забыли истово верующие грузины.
— ...Во имя Всемогущего, во имя вашей чести не становитесь на легкий путь... Это ваш Израиль, ваш Ашдод и ваш Иерусалим. На мою долю выпала большая честь зачитать в Кнессете письмо восемнадцати еврейских семей из Грузии. Я считаю, что оно должно войти в школьные учебники...
И дискуссии Глава Правительства коснулась, как обойти?! — Если вы кричите здесь, а не в России, я поздравляю вас с обретением этого права... Засмеялся зал, поаплодировал.
Голда помолчала, переводя глаза с одного лица на другое, вглядываясь в иные из них пристально. На Якова Гура она смотрела столько, что он головой кивнул: мол, здравствуйте, госпожа Голда Меир!.. Наконец, она продолжала, по-прежнему не повышая тона: — Мне кажется, что ни у одного из олим не ощущается избытка любви к старожилам Израиля. Мне тяжело при мысли об удовольствии, которое получит Брежнев, узнав, как вы тут грызетесь. Почему столько ненужной ненависти друг к другу?..
— Брежнев и без того рад тому, что происходит с нами тут в Израиле, — громко произнес Яша, но Голда не слышала того, что не хотела слышать.
— ...Не нужен Израиль, нет смысла отдавать за него жизнь, если в нем мы не будем жить достойно! — патетически воскликнула она и тут же тихо, едва слышно: — На военных кладбищах не «вы» и «мы», — там все равны...
Кто-то в зале всплакнул, президиум шумно зааплодировал, и Голда, искусный оратор, чуть усилила нажим:
— С каким упоением и энтузиазмом говорят, что у нас все плохо. Меня пугает этот энтузиазм, а не критика...
— Довэли! — крикнули из первых рядов, но Голду репликой не отвлечешь...
— В нашей стране можно критиковать и кричать. Но разве это нужно... — Она долго развивала эту тему. — Ненависть — это бульдозер, который может все сломать, но ничего не может построить. Не было оле, который бы не страдал при приезде. Вероятно, это неизбежно... — Голда взяла со стола исторический ридикюль из черной кожи и проследовала вглубь сцены.
Белые кудряшки мчались возле нее, сбоку и чуть позади, аплодируя на ходу, стремясь заглянуть Премьеру в глаза. Волосенки мотались из стороны в сторону. Когда он вернулся к столу, я пригляделся к нему. Он, видимо, отвечает перед Партией труда за выборы. Креатура Голды. Кто он?.. Круглолицый, со светлыми завитушками, он походил на стремительно разбогатевшего купчика, в котором есть уже повадки барина, но остались и ужимки плута, воришки, который дергается и озирается: вот-вот прибьют!.. Коснувшись белыми пальчиками микрофона-глушителя, он оглядел зал торжествующе. Улыбочка у него была благостной, взгляд победно-пугливый.
Зал долго рукоплескал Голде Меир, но вдруг послышался возглас:
— Пожарный команда уехал!
И тут люди перестали аплодировать и поглядели друг на друга. А зачем она приезжала! Хотят ее авторитетом проломить нам головы? Спасти жулье, из-за которого люди лезут в петлю?
Приезд Голды Меир вызвал, пожалуй, еще большее остервенение: тема «она ничего не знает» себя исчерпала. Навсегда... В голосе оратора, подбежавшего к трибуне, звучала ярость:
— Я человек контуженный и течения времени не понимаю. Пра-ашу меня не перебивать. Два года ждал, пока мой диплом переведут на иврит. Оказалось, потеряли. Отыскали в какой-то мусорной куче. А я пока хожу без работы. Израильский бюрократизм советскому сто очков вперед даст! Всюду балаган. Даже в армии!
— Вы армию не трогайте! — взвизгнули кудряшки. — Израильская армия — это нечто особенное!
— А ты откуда знаешь? На посту спят и ночью посты не проверяют. Часовые такого храпака задают...
Больше говорить ему не дали. Весь президиум поднялся на ноги, чтобы отразить поклеп: — Ложь!.. Нечто особенное!.. Демагогия!..
Вместо «неуправляемого» оратора тут же, как водится, выпустили «своего человека», бывшего советского майора Подликина, пузатенького, улыбчивого. На это раз «свой человек» не подвел: поразвешивал, как белье на веревках, общие словеса об истории первых кибуцев.
— Да-алеко пойдет, — яростно шепнула мне Вероничка. Она еще что-то рассказывала о Подликине, я ее не слушал: по ступенькам, ведущим на сцену, подымался Иосиф Гур. До приезда Голды «белые кудряшки» заявили Иосифу, что слова ему не дадут: от Гуров уже выступали. А сейчас решили проявить великодушие...
Иосиф поднялся наверх, маленький, квадратный, «бочонок поэзии», по давнему определению Юрия Олеши. Приложил ко лбу огромную темно-багровую кисть руки с торчащим пальцем. Глаз не видно, закрыты рукой. Видны только скорбно опущенные вниз губы. Он хрипел, пожалуй, сильнее, чем всегда. Я едва расслышал. О культуре хрипел Иосиф:
— ...Архив Михоэлса сбросили на сырой цементный пол... Где музей культуры на идиш? Убивают национальную культуру... — Советская демагогия! — гаркнули вдруг за моей спиной. Я вздрогнул, оглянулся. «Тот самый, из клаки...» Широкая, красная харя извозчика из кибуца или партаппаратчика.
— Ты что, дядя? — прошипел я удивленным тоном. — О серьезном говорят, а ты орешь!..
— Я при вс-стрече с-со знакомыми, — хрипел-высвистывал Иосиф, — всегда на вопрос, как дела, отвечаю «Кол беседер!»1 Мне и в самом деле суют пенсию, как узнику Сиона. Я не могу брать деньги у нашей маленькой страны! Я в силах работать! Дома же вот уже третий месяц просто нечего... — он поднес ко рту кулак, прикусил палец, — нечего кусать... Если б не сыны, — он замолчал, покачался из стороны в сторону, держась обеими руками за трибуну:
— Я поэт на языке идиш. Это не специальность в нашем Израиле... Моя специальность — режиссер театра кукол, а меня хотят сделать ночным сторожем... Три вс-с-сепронизавших качества растлили Израиль. Всеобщая коллективная некомпетентность. Всеобщая коллективная безответственность. Всеобщее коллективное неуважение... Это говорим мы? Это говорят сами израильтяне... Мы пытаемся вырваться из этого кладбища морали и, к своему изумлению, бежим по «запретке», на которой нас выбивают одного за другим. Нынче, вижу, они почти все тут, наши уважаемые убийцы...
— Советская провокация! — крикнули из первого ряда. И откуда-то от стены.
Я оглядел кричащих, сжимая руки в кулаки. — Кто они, наши убийцы? — прохрипело за моей спиной, со сцены. — Я да! назову их имена...
— Ты где партбилет оставил на хранение?! — взбешенно стеганули из президиума. — В каком райкоме?!
— И синий ромбик энкаведешника! — проорали у меня над ухом. — На Лубянку отнес на временное...
Завершить фразу «клакеру» не удалось. Я двинул ему кулаком между глаз так, что у меня долго болели пальцы. Он вскочил с кресла и бросился меж рядов, вопя изо всех сил:
— Миштара! Миштара!2
Но полиция по-прежнему топталась возле узких лесенок, боясь отойти от них хоть на шаг: они видели, эти ошеломленные ребята в черных форменных фуражках, что стоит им посторониться, как зал рванет на сцену и затопчет самозванный президиум, сметет со сцены, как мусор. Один из полицейских взглянул в нашу сторону и — отвернулся...
А «партийное мурло» неслось все быстрее, отдавливая людям ноги и голося: — Миштара! Миштара! Домчало до прохода и к дверям — бегом.
Я пришел в себя оттого, что кто-то схватил меня за руки, повторяя высоким голосом:
— Григорий Цезаревич! Григорий Цезаревич! Что вы делаете?! — На круглом лице Веронички были смятение и ужас.
— Больше не буду! — почему-то сказал я, видя, как побежал к дверям и второй «клакер», из другого ряда: понял, наверное, что пришла пора бежать.
Я не слышал больше слов Иосифа, заметил лишь краем глаза: он покачнулся и, не докончив фразы, стал медленно спускаться по лестнице. Не останавливаясь, ушел из душного зала.
Яша привстал, проводил его встревоженным взглядом, но тут назвали его имя — отчет мандатной комиссии. Отчет уже не был секретом для многих. Подтвердилось, что, по крайней мере, около ста «делегатов» срочно доставлены из кибуцев и не имеют никакого отношения ни к выборам, ни к иммигрантам из Советского Союза. Более сорока мандатов — просто аляповатые фальшивки-самоделки. Видать, запас «настоящих» фальшивок оказался недостаточным.
Естественно, отчитаться доктору Гуру не дали, хотя он, как председатель мандатной комиссии, имел право на пятнадцатиминутное выступление. Едва он упомянул о фальшивых мандатах, белые кудряшки закричали, что вопрос о мандатах передан на рассмотрение президиума.
И тогда зал превратился в одну людскую волну, хлынувшую к сцене, как цунами...
Президиум точно смыло. Ни одной души за столом. Откуда-то от дверей белые кудряшки прокричали в микрофон, который не выпускался им из рук, как трофей, что работа съезда прерывается, делегатов просят идти на ужин!
— ...А назад вход только по мандатам! — вскричал он фальцетом.
— По фальшивым?! — откликнулся зал, как эхо. — Ганавим!..3 Смэрть за смэрть!.. Око за око!..
Старички в испуге выкатились из зала, крикнув что-то полицейским. И тут произошло неожиданное. Как только руководящий стол опустел, за него немедля уселись полицейские, устало сняв свои черные кепи. Видать, ошибка министра здравоохранения Израиля, бросившего свое кресло на произвол судьбы, была учтена. Яков Гур отнесся к этому благодушно:
— Пускай посидят, с утра на ногах! — Затем он шагнул к авансцене и произнес совсем иным тоном:
— Может быть, я ошибаюсь, но здесь, по-моему, остались подлинные олимы из СССР. Без фальшивых делегатов. Продолжим работу съезда! А они пусть ужинают.
И минуты не прошло, погас свет. Яша протянул руку к микрофону. Микрофон тоже оказался выключенным. Вскоре стало невыносимо душно. Похоже, и вентиляцию выключили, гуманисты. — Надо избрать президиум, — сказали из темноты зала. Яша показал на полицейских. — У нас уже есть президиум.
Раздался хохот, полицейские, не привыкшие еще к новой роли, застеснялись, встали, потянулись к выходу. Начальник стражи старательно запер дверь зрительного зала с противоположной стороны.
И вот мы остались одни, во мраке и страшной духоте. Время от времени кто-либо зажигал спичку; она тут же гасла. Но порой можно было заметить в желтоватом, неверном огне спички лицо говорящего.
Врач из пограничного кибуца в Галилее, один из немногих иммигрантов из России, согласившийся работать с кибуцниками, крепкий бородатый парень говорил:
— Я спрашиваю моего старика, который почти мой приемный отец. Он прекрасный человек. Почему вы-то едете на съезд, вы в стране почти полвека? Он поднял глаза к небу и ответил: «Я маленькая птичка. Там решили. Вот и еду». И мой старик показал пальцем на небо...
Я тридцать лет слышал в России: «Наверху решили!.. Там сказали!..» Хватит нам советской власти плюс электрификация. — Минус электрификация!..
Грохнули разом. Какая тут электрификация. Сидим на своей исторической родине в кромешной тьме. Будь это там, на доисторической родине, нас бы быстренько погрузили в «черные вороны». Не дали бы задохнуться... Спасли бы! А тут сидим, задыхаемся вполне добровольно. Демократия!..
Слова просили многие; из Ащдода, из Хайфы, из кибуца. Но вскоре решили не говорить, а действовать. В вонючем, с сернистыми запахами, мраке (слышалось лить чирканье и вспышки спичек, похоже, подожгли сразу целый коробок) избрали новый президиум и подготовительную комиссию Съезда подлинных олим из СССР.
Как только послышался шорох отпираемых дверей, молодые ребята, избранные в президиум, кинулись к сцене и быстро заняли места за столом. Куда провалилось израильское телевиденье? Вот были б кадры!.. Старики пытались выдернуть из-под молодых стулья. Одни из них хватались за спинки стульев, другие — за ножки обеими руками. Присев и наливаясь кровью, старики кряхтели, как борцы на спортивном ковре. А один из вождей, дядя килограммов на сто двадцать, разогнался и—с разбега столкнул щуплого паренька на пол. И развалился на отвоеванном стуле, улыбаясь победно... Увы, это был, кажется, единственный успех «совета старейшин». Тогда какой-то налитый жиром и рослый сановник с жестким, неулыбчивым лицом отставного генерала стал вдруг кружиться на месте, затягивая безголосо самую известную и любимую песню Израиля: «Хава! Нагила хава!..», ощупывая всех острым и злым взглядом, пойдут за ним в пляс? Сколько раз удавалась эта копеечная хитрость!.. На этот раз даже «Хава Нагила» не вызвала чувства единения. Тучному хитрецу похлопали в такт иронически. Закружились вместе с ним только белые кудряшки. Партийная присядка не удалась.
Однако у простодушного Ицхака из Ашдода начала было подергиваться нога в такт песне, я шагнул к кудряшкам и, положив ему ладонь на плечо, спросил: «Вам плохо? Вызвать скорую помощь?»
Он кинулся от меня прочь и забегал по сцене, размахивая ручками и с разочарованием глядя на своих коллег, которые не смогли выдернуть из-под нового президиума стулья. Молодые и средних лет парни сидели за столом с красными, напряженными лицами, точно они не за столом восседали, а бежали в штыковую атаку.
Более года назад из ульпана, в котором мы занимались, уволили Пнину, женщину-волонтера; заявили ей гневно: «Вы не снами, вы с ними...» Мы удивлялись, не хотели верить в такое...
Сегодня точно землетрясение колыхнуло Израиль. Зазмеилась в пустыне Негев пропасть-трещина. С одной стороны — мы, с другой — они.
Представители народа, прости Господи... Не выходил у меня из памяти Шауль бен Ами, который просидел у дверей в темных очках весь Съезд, не вставая, и вновь и вновь, будто наяву, я слышал его слова, сказанные Иосифу и мне в канцелярии Главы Правительства: «Новый Моисей нам не нужен!.. И русская элита тоже!».. Ну, а Ури Керен? А кибуцник Мансековский? А Беня Маршак? Коренные израильтяне, оставшиеся честными, тебе нужны?
Господи, как они нас боятся!.. А что такое наш поганый Комитет?! Это же не Кнессет. Не правительственная комиссия. Сборище земляков. Без прав что-либо решать. И даже тут непременно должны быть «свои ребята»... Алия из России не должна стать политической силой! Ни в этом поколении! Ни в последующих! Стоят одной ногой в могиле и отпихивают Гуров и тех, кто с ними, пухлой ручкой.
Они очень точно представляли себе, что делали, господа из Партии труда, удивляя нас не своими ухватками, этого мы навидались и в СССР, а скорее крикливой наглостью и карикатурностью своих действий. И они добились своего, толкнули камень с горы...
Стали уезжать из Израиля даже те, у кого до Бершевы об этом и мысли не было. Первым на другой день к нам забежал Каплун, инженер-мостовик, с которым мы летели из Москвы. «Не поминайте лихом. — Он усмехнулся горестно. — Смазываю лыжи... Не зря их вез...»
Каплун был тружеником. Из тружеников тружеником. Еще в ульпане, чтоб семья как-то свела концы с. концами, он отправился к строительному боссу Менахему, которого знала вся Натания. Тот отвел небрежным движением руки документы Каплуна и сказал, что стройке нужен рабочий-электромонтер. Положил он Каплуну две с половиной лиры в час, в два раза меньше того минимума, который получал на его стройке рабочий-араб. Когда Каплун вскоре заявил боссу, что он с ним, слава Богу, расстается, тот вскочил со стула, крича: «Никуда не уходи! Я твой оклад удесятерю!.. Не хочешь, увеличиваю в пятнадцать раз!»
Каплун усмехнулся, спросил босса Менахема, почему же тот раньше не увеличил зарплату, он ведь знал и его полное безденежье, и его, Каплуна, квалификацию. Менахем и глазом не моргнул: — А зачем? Ты и так хорошо работаешь!
И вот сейчас, за нашим столом, пригубляя «посошок на дорогу», он произнес с той болезненной горечью и насмешкой над самим собой, которая звучит в голосе тогда, когда взрослые люди расстаются со своими иллюзиями, самыми дорогими, выношенными годами:
— Я из семьи верующих евреев. Избранный народ — это было аксиомой. Краеугольным камнем... Ребята, почти все крупнейшие мосты через Енисей построены мною. Уникальный мост через Обь перекинул. Новый мост у Куйбышева через Волгу-матушку... Если 6 вы только представить могли, как издевались тут надо мной, услыхав, что я мостостроитель!.. Но сейчас дело не в этом!.. Я простил их, видевших в своей жизни только Иордан. Я о другом.... Зачем я приехал на Бершевский Съезд, знаете? — продолжал он убито. — В Хайфском порту начинается какая-то афера. Босс продает все пассажирские пароходы, принадлежащие Израилю. Что-то здесь нечисто. Прибыл на Съезд, чтобы сказать, хотя бы крикнуть об этом. Здесь пресса, телевиденье. Думаю, заинтересуются, предотвратят преступление... А тут?»
Моисей Каплун улетел в тот же день. Среди русских распространились слухи (почти подтвердившиеся затем), что Хиас в Риме принимает с израильскими паспортами только до тридцатого сентября. Одни прибегали с нами прощаться второпях, другим казалось постыдным бросать своих друзей и удирать куда глаза глядят, и они присылали нам открытки. Из Рима, из Нью-Йорка, из Австралии...
А какой поток «плохих писем» хлынул в Россию! «Бершева» стала символом, поворотным знаком...
Последствия Бершевы Израилю придется расхлебывать еще много лет, но об этом в своем месте...
А пока что мы выходили из кинотеатра «Керен», ошарашенные увиденным, и на другой день узнали из ивритских газет, что земля колыхалась не только в пустыне Негев. Толчки разошлись по всей стране, обрастая слухами и страхами.
Газеты противопоставили русских всему Израилю. Всей стране, а не только партийным геронтократам. Аршинные заголовки газет взывали к небу:
«Русская алия против старого Израиля»... «Бомба русской алии»... «Голда Меир лицом к лицу с русской алией»... И снимки, полно снимков: искаженные яростью, кричащие лица, сжатые кулаки. Поработали телевизионщики. На славу!
Лишь одна газета осмелилась щелкнуть в нос правящую партию: опубликовала заметочку под заголовком: «Я фиктивный делегат Съезда с фальшивым мандатом», — заявил один из делегатов МАПАМА».4
Но более всего «старый Израиль» был ошеломлен доктором Гу-ром. Местечковый люд был воспитан в уважении к доктору. Доктор не может быть бунтарем. И вдруг во главе бунта, как объяснила пресса, стоит доктор. Врач-повстанец, как писали. Доктор Яков Гур. Это вызвало дополнительный шок. Каковы же русские, если доктора... доктора! бунтари, хулиганы, вот-вот за ножи возьмутся. Да они страшнее всех этих Какашвили!.. Страшнее марокканского ворья. «Сакиним!» (Ножи!) «Еженедельник Бершевы» опубликовал даже статью израильского врача о Якове Гуре под, увы, неоригинальным названием: «Преступник в белом халате».5
Если б это было лишь газетным бредом! Когда я выходил из зала, мне показалось, что Яшу сажали в большую машину, которая сразу куда-то рванулась.
Оказалось, мне не померещилось. Якова Гура доставили на казенной машине, в сопровождении «искусствоведа в штатском», в Шин-Бет, израильскую контрразведку (такого не удостаивался даже Дов) и сказали прямо: — У нас есть подозрение, что вы агент КГБ.
— Что-о?!
— Не понял? Засланный в Израиль агент КГБ. Тут только Яша пришел в себя.
— Я думал до сих пор, что вы — не рынок «Кармель». И не кибуцные фальшивки. Что Шин-Бет не занимается политическими инсинуациями. А вы такое же дерьмо, как и все!.. Ты что, в самом деле считаешь, что я шпион? — спросил оскорбленный Яша у молодого, подтянутого «искусствоведа».
Тот усмехнулся и сказал, что лично он убежден, что доктор Гур не агент КГБ, а честный человек. Но... к ним поступил документ от члена правительства,6 они обязаны дать отчет. А начальство любит перестраховаться...
Словом, — заключил он, щелкнув каблуками, — если доктор Гур хочет спокойно продолжать свою активность в Израиле, то Шин-Бет мог бы получить при помощи детектора лжи документальные данные, агент или не агент доктор Гур.
Первая мысль обиженного Яши была послать их всех куда подальше... Потом подумал: а почему разом не выбить из рук этих гуманистов крапленую карту? Ведь уже всех Гуров обляпали грязью!
И потом, признаться, его, Яшу, разбирало любопытство: а как это делается? Тем более, что «искусствовед» сказал, видать, для утешения, что месяц назад на «детекторе лжи» сидел Ицхак Рабин, герой Шестидневной войны, давал показания в связи с делом Ашера Ядлина7...
Часов через шесть измученный, голодный Яша выбрел, наконец, из коридоров Шин-Бет и позвонил из автомата домой. Никого не застал. Тогда он набрал номер отца. Рыдающий лиин голос ответил:
— Умер Иосиф! Нет у нас отца!.. Там умер, в вашем дурацком кино. Его отвезли в больницу уже мертвым...
Яша выронил трубку и долго стоял, прислонясь лбом к стеклу кабинки. Его спина в мокрой на лопатках рубашке содрогалась. Снаружи кто-то колотил в стекло жетоном. Яша не слышал.

1 кол беседер — все в порядке (ивр.)
2 миштара — полиция (ивр.)
3 Ганавим — жулик, жулье (ивр.)
4 «Маарив», 7, 8, 73. МАПАМ — крайне левые в правительственной коалиции.
5 «Еженедельник Беер-Шевы» от 3 августа 1973 г.
6 Позднее выяснилось, что донес в Шин-Бет член Кнессета Агаон Л., зять одного из вождей партии труда. Мысль о том, что доктор Гур — агент КГБ, возникла в его государственном мозгу, — так он представил это в своем доносе. И никогда от этого не отступал. Когда Яша подошел к нему с вопросом: — Ты написал на меня донос в Шин-Бет?, господин член Кнессета Агнон Л. не смутился, ответил вполне добродушно:
— Я знаю! А что ты хочешь? Конечно, я подозревал, что ты агент КГБ.
7 Ашер Ядлин. Бывший руководитель «Купат Холима» (сети профсоюзных больничных касс), отданный под суд за взятки и воровство.
 

Из части третьей. «КАИНУ ДАЙ РАСКАЯНЬЕ»
Главы 1и 2
1. ГОРЯЩИЙ ЧЕЛОВЕК ПРОДОЛЖАЕТ СТРЕЛЯТЬ

Телеграмма о смерти Иосифа пришла к Науму в штат Нью-Йорк, когда он был в отъезде. Уже сыновья Иосифа: Дов, Яша и Сергуня, не выходившие из дома отца после похорон неделю, разошлись, а Наума все не было. Лия лежала с сердечным приступом, мы дежурили возле нее по очереди. Утром я сменил Гулю. Глаза у Гули точно прихвачены морозом. Глядит в одну точку. Окликнул ее шепотом — не слышит. Потряс за плечо. Посмотрела на меня, не узнавая. Наконец, вскочила и бросилась к дверям, чтобы успеть в Ашдод, где ей недавно отыскали работу — преподавать иврит первоклассникам.
Квартира пропахла бромом, острыми запахами российских лекарств, навезенных Лией на много лет: они помогали Иосифу.
Иерусалимская жара еще не набрала силы, я поднял жалюзи, хлопавшие от ветра, приоткрыл окно и — увидел Наума. Он бежал к дому по газонам, не закрываясь рукой от брызг «вертушек», прыгая через ограду.
Я встретил его у двери и, оставив наедине с матерью, ушел в кабинет Иосифа, где лежали на столе гранки его новой книги, которой он не дождался... Поэму, открывающую книгу, он читал мне, в переводе. Строфы о своем приезде в Израиль: в квартире друзей, — так начиналась поэма, — в прихожей, висела гимнастерка паренька, которого отпустили из части на субботу, и Иосиф заплакал, уткнувшись лицом в белую от соли гимнастерку с эмблемой парашютных войск... Наконец-то. у него, зека Иосифа Гура, есть защитник...
Я долго сидел над книгой молча: белая от соли гимнастерка, не в стихах, а в жизни, принадлежала Дову. Мог ли Дов предвидеть, откуда прогремит выстрел?
На стене лоджии-кабинета висели на крюках куклы. Плосколицый монголоидный Моше Даян с орденской муаровой лентой на глазу смотрел на бабушку Голду, у которой муаровая лента закрывала оба глаза. Сколько мудрости и незлой иронии было вложено в эти куклы; какая она была домашняя, своя, бабушка Голда с веселым носом пеликана. Муаровая лента будто сползла на глаза. Вот-вот поставит бабушка кастрюлю, которую держит в руках, и повяжет лентой растрепанные волосы.
Иосиф был добрым человеком, и все куклы у него получались добрые.
Когда пришла, на смену мне. соседка, Наум попросил сводить его на кладбище.
— Мать, сам видишь, а ребята все в армии. Сергуня у черта на куличиках. Дов на военной базе в Рамалле.
Мы добрались до старого города, пересели на арабский автобус, набитый крестьянами, возвращавшимися с базара, доехали до Гефсимана...
Поцелуй Иуды отныне перестал быть в моей жизни библейской абстракцией. Здесь, среди шумящих кедров, Иуда предал своего учителя. Совсем иной становится библия, когда каменные, в выгоревшей траве, кручи ты преодолеваешь, точно ее страницы.
Новое еврейское кладбище раскинулось террасами на дальних холмах Иерусалима, откуда угадывается, по дымке над адским провалом в земной коре, Мертвое море. А за спиной — Гефсиман...
Я подвел Наума к памятнику из белого мрамора, на котором выбито на иврите: «Иосиф Гур...», и отошел к краю откоса. Ветер донес до меня стон: — Отец! Стон был горько-покаянным, страшным. Только сейчас я понял, как казнил себя Наум за то, что в дни бершев-ской резни не был рядом с отцом, не подставил для удара, вместо груди отца, своей... Наум разговаривал с отцом, шептал ему что-то, полез рукой в карман, вытянул черную кипу; с досадой сунул ее назад, достал носовой платок, вытер горевшее лицо; а затем, в раздумье, снова вытянул кипу, надел на макушку; снял лишь тогда, когда мы спустились вниз, где смердили автобусы.
Позвонив Лие, помчались на другой конец Иерусалима, а оттуда в арабский городок Рамаллу.
От холма Френча, где стоит мой дом, до Рамаллы четырнадцать километров. Мы туда ездили с женой на рынок, я любил глазеть на торговцев фруктами, которые созывали покупателей веселыми арабскими частушками-присказками. Все хохотали и торопились к желтой горе апельсинов, которую они продавали задешево. Так было еще с месяц назад, пока не застрелили на рамальском базаре покупателя-израильтянина. Среди бела дня. А позднее главный судья Рамаллы публично объявит, что он за Ясера Арафата.
Как рукой отрезало гостеприимную Рамаллу. Теперь там патрулируют джипы «зеленых беретов» с крупнокалиберными пулеметами.
Арабское такси подвезло нас к военной базе, над которой развевался бело-голубой израильский флаг. В проходной мы заявили, к кому пришли. Нас не хотели пускать. Но узнали, что брат из Америки прилетел, всего на три дня, вызвали Дова. Он прибежал в белесой застиранной гимнастерке и помятых зеленых штанах; черная, с проседью, борода Дова курчавилась, волосы всклокочены. Он зарос под израильским солнцем как-то весь, черные волоски торчали даже из ноздрей. Он походил на окруженца второй мировой войны, с боем прорвавшегося к своим, на партизана, на разбойника, на кого угодно, только не на солдата регулярной армии.
— Здоров, леший! — тихо сказал Наум. Дов кинулся к нему, и они долго и беззвучно стояли, обняв друг друга. Дов заметил сипло, что ему, Дову, прощенья нет, он — сука, надо было того бершевского гада, который стеганул отца репликой, де, засланный он... надо было того гада убивать сразу. — ...Не успел я, Наум, отец только вышел из зала — стал заваливаться... — Дов провел своей большой, коричневой от ружейного масла ладонью по глазам и отвернулся. Просипел в бороду, что гаду от него не уйти.
— ...Ты мне, Наум, про гуманизм слюни не развешивай! Ежели только в Советский Союз он лыжи не намажет... — со дна моря достану!
Потом мы сидели в казарме за столом, устеленным свежей газеткой, пили соки, морщась от диких выкриков марокканцев, которые играли в карты, кидались подушками, хохотали так, что тенькали стекла.
А рядом посапывали на железных койках их товарищи, вернувшиеся с ночных постов.
Наум покачал головой, мол, невоспитанный народ. Люди спят, а они...
Дов протестующе взмахнул рукой.
— Я тоже так думал. Дикари! А потом понял. Из многодетных семей они. Шум им никогда не мешал спать. «Тш-ш!» — такого они не слыхивали... Нет, ребята славные! Был, правда, один румын-пулеметчик. Сказал как-то, что русских олим они ненавидят больше, чем арабов. Я решил — он наглотался чего. Смолчал. А тому помстилось -русский струхнул, и взял меня за грудки. Ну, я ему дал, он вылетел на ходу из бронетранспортера.
Кацин1... ну, наш Ванька-взводный! на что он меня не любит, и тот одобрил, списал румына в обоз.
— А чего ты с кацином не поделил? — Наум взглянул на Дова настороженно.
— Туфта-кацин... Тут, кто на посту засни — всех вырежут. А он ночью посты не проверяет. Я ему в лицо: обабился, сука?! Он осерчал, кричит: «Хочешь, чтоб тебя проверил?! Хорошо, специально проверю!» Видал, это он мне одолжение делает! Слышу, часа в три ночи, крадется. Не в себе, видать. Пароль называет вчерашний. Ну, я его и уложил на глину животиком. Полтора часика пролежал, пока у него в мозгах не развиднелось.
Наум протестующе крутанул длинной шеей, сказал, что Дов слишком много себе позволяет.
— Слишком много? — прогудел Дов. — Пошли!.. — Он повесил на шею свой длинный, как старинный мушкет, автомат, повел нас на выжженный солнцем бугор. Мы почти бежали за ним, перепрыгивая через ровики, обдираясь о колючки. Наум снова по ошибке вытащил из кармана кипу, вместо платка, в досаде сунул обратно.
Я спросил у него, загораживаясь руками от хлеставших по лицу кустов, почему в Москве он кипу носил, не снимая, а здесь... Он приостановился, ответил тоном самым серьезным: — В Израиле кипа — не вера, а партийная принадлежность. А я человек сугубо беспартийный. Технарь!
Наконец, мы забрались на холм, Дов снял с шеи автомат, усадил нас на камень и принялся рассказывать. В рассказе, казалось, не было ничего необычного. Объявили на днях боевую тревогу. Сообщили, что ночью ожидается нападение террористов Арафата на военную базу. Террористы, сказал кацин, ворвутся в ворота на тяжелом грузовике. Сходу собьют шлагбаум и забросают казармы зажигалками. А другие в это время, из автоматов Калашникова — веером от живота...
Дов протянул руку в сторону ворот, поперек которых стоял пятнистый, как ягуар, бронетранспортер. Чуть поодаль зеленел американский танк «Шерман». Орудийная башня развернута, пушка нацелена на калитку, в которую мы входили.
— Приготовились, туфтачи! — басил Дов. — Даже наш кацин к бабе своей не удрал. Разогнал нас патрулировать вдоль проволочной ограды. Ночь-полночь ходим. Ждем!.. — Дов прибежал с бугра, махнул нам рукой, мол, чего уселись?! Наум вытерся кипой, запротестовал: — Куда ты нас тянешь? Что мы, «колючки» не видели? Дов не ответил, только рукой махнул: «Давай-давай»! Когда он, наконец, остановился, мы дышали загнанно. — Видите? — Дов показал рукой на ограду. Мы взглянули и — онемели.
В ограде из колючей проволоки, которой была обнесена военная база, зияла рваная дыра; в нее прошел бы любой грузовик. «Колючка» лежала на земле. Столбики, видно, подгнили... Мы переглянулись с Наумом. Да кто бы, при такой «колючке», полез в ворота?! Вырежут гарнизон, и пикнуть не успеют.
— Бершева, ребята, кругом сплошная Бершева... — басил Дов. -Я к чему это все веду? На другой день я и положил своего кацина на пузо. Полежи, сука бершевская, поразмышляй.
Когда, простившись у ворот с Довом, мы шли к автобусу, Наум сказал, что, по всей вероятности, он останется в Израиле.
— Послал сюда документы. Из Штатов. Как доктор наук, сотрудник американской компании Ай-Би-Эм. В шесть мест послал, из шести ответили, что будут счастливы видеть меня своим сотрудником. Я вспомнил, как Наум искал работу. — И платить будут?! — вырвалось у меня.
— Раз в шесть-семь меньше, чем в Штатах. Думаю, выберу Техногон, на севере. Место профессора. — А вдруг они спохватятся, что ты не американец? — Тогда я подымусь на кафедру и покажу им свои тощие ягодицы. — Он похлопал себя по заднему карману потертых джинсов, где красовался фирменный знак и буквы «Made in USA». До самой остановки он молчал, сказал вдруг в толчее пыхтящего арабского автобуса. — Еще утром не знал, останусь здесь или нет? Контракт с Ай Би Эм трехгодичный, много для меня нового. — Добавил почти беззвучно, жестко: — Дов прав, сплошная Бершева... Убили отца, кто на очереди?.. А, не дай Бог, проревет сирена!.. Все! Остаюсь!
Сирена проревела через два месяца. Скорее, не проревела, а прогудела тоненько. Почти пропищала. Я высунулся в окно, отыскал взглядом железную мачту, на которой виднелся раструб сирены. Эта, что ли, пищит?
Включили приемник, хотя в Судный день все радиостанции молчат. По израильскому радио звучал Бетховен. Его прерывали короткие военные сводки, воспроизводившие сообщения Дамаска и Каира. Израильские дикторы читали — с ироническим нажимом: Израиль, де, бомбят. Хайфа, Тель-Авив, Иерусалим в огне.
Я выскочил на плоскую крышу дома, откуда виден весь Иерусалим, и старый, за белыми турецкими стенами, и новый, где, как кегли, торчали над тусклыми крышами отели, полиция и израильский Гистадрут.
Привычный отдаленный шум города. Ни дымка. Однако Бетховен продолжал звучать... Ночью мне позвонил из Тель-Авива Наум.
— Гриша, тебе что-нибудь известно? Информация, как в России. Шиш с маслом. А над городом трещат санитарные вертолеты. Говорят, раньше такого не было. Значит, где-то кровавая рубка... Где Дов, не знаешь?.. Телефон не отвечает. А Сергуня на Голанах...
Я снова припал к приемнику. Бетховена прерывали странные позывные: «Горшок с мясом! Горшок с мясом»... «Шерстяная нитка!..»
На рассвете меня разбудил лязг танковых гусениц. Зеленая колонна английских «центурионов» обтекала наш холм и час, и два, конца ей не было. Поднялся на крышу сосед-израильтянин. Сказал, что танки разворачиваются на юг. К Синаю...
Я, по правде говоря, не поверил. До Суэцкого канала почти четыреста километров. Пустыня Негев. Затем огромный Синай с зыбучими песками. Танк — машина не транспортная. А боевая. Треть танков не дойдет, сломается, застрянет на песчаных дорогах... Я был солдатом на двух войнах. Хорошо знаю: каждой танковой части приданы грузовики с платформами. Где они?
Добрался кое-как до южной оконечности Иерусалима. Здесь гигантская пробка. Автобусы, грузовики, танки — каша... Наконец машины растащили. «Центурионы» и американские «Шерманы», кроша шоссе, прогрохотали в облаках пыли и гари мимо. На юг...
— Где грузовики с платформами? — Я задал вопрос полицейскому офицеру, показывая для верности, руками: где платформы? Он вызверился: — У Даяна спроси!
Я кинулся на радиостанцию «Кол Исраэль», чтобы стать военным корреспондентом.
— «Кол Исраэль» это нужно? — ответил мне груболицый взъерошенный человек. — Вы думаете, у нас есть деньги на сверхштатных?.. Вы готовы без денег?!.. — Он прохромал из одного угла в другой. — А что вы будете передавать — без денег?..
Едва я вернулся домой, раздался телефонный звонок из Мюнхена. Радиостанция «Свобода» просила меня быть ее корреспондентом на войне Судного дня.
Следующее утро застало меня неподалеку от Голан. на пути в городок Кирьят-Шмона, у Ливанской границы.
Чем ближе к войне, тем, естественно, больше патрулей. У солдат американская винтовка М-16. На холмах, у апельсиновых деревьев, пулеметы, нацеленные на шоссе. Наш тряский «фольксваген» останавливают, солдат заглядывает в кабину и тут же показывает рукой — вперед!..
— Зачем они нас задерживают? — спросил я своего приятеля-шофера.
— Проверка документов! — пояснил он.
— Но у нас же ни разу не потребовали документов! — Как?! Заглянули в машину. Увидели — евреи!.. Мы задержались в Кирьят Шмона, на который обрушилась вчера советская ракета «Фрог». За день до обстрела сюда привезли группу репатриантов из СССР. Я опасался увидеть людей перепуганных, измученных.
Ничуть не бывало! Возле нас тут же собрались юнцы, жаждущие новостей (как будто новости не здесь, у Голан!) Мальчишка в кепке, увешанной советскими и израильскими значками, показал нам осколок ракеты. Осколок серьезный, на нем, у самого излома, русская буква «Б». Подошли взрослые. Круглолицая полная одесситка заметила под общий хохот:
— Теперь я понимаю, почему нам дали на сборы только семь дней. ОВИР точно рассчитал, чтобы мы успели к этой ракете...
Жара спала. Воздух первозданно чист. Курорт. Оставив городок, машина вскоре стала подыматься на взгорье. Впервые потребовали пропуск.
— Зачем мне пропуск — при таком паяльнике? — Я показал на свой нос.
У солдата в танковом шлеме красные глаза. Он не улыбнулся; спросил, какое сегодня число?.. Восьмое октября?! — Добавил измученно. — Значит, не сплю третьи сутки. Извините! Нельзя!.. Назад-назад!
Тут лишь я заметил, позади него, в траншее, полузакопанный танк. Только башня торчала. Орудие направлено на дорогу... Это что, арьегард части, ведущей наверху бой?
Мы разворачивались, когда послышался рев истребителя, идущего почти на бреющем. Голаны преодолевал израильский «Скайхок». Он шел тяжело, форсируя мотор, будто переползал, а не перелетал. Под его крыльями поблескивали ракеты. «Скайхок» оставил за собой столб грома, и снова тишина. Мы стояли долго. Ждали второго самолета...
Я был поражен и, пожалуй, чуть напуган тем, что самолет прошел один.
Я воевал в годы второй мировой войны в воздушных войсках и помнил, что один истребитель по наземной цели не выпускался никогда. Ведущий атакует цель, ведомый прикрывает с воздуха. Защищает. А один? Он — жертва. Его собьет любой истребитель, барражирующий над линией фронта.
«Скайхок» прошел один-одинешенек...
На ближайшей развилке мы подхватываем солдата. Он воюет где-то радом, на севере от Тевериадского озера, у моста через Иордан. В тылу, казалось бы... Солдата отпустили на сутки, со списком поручений. В расширенных глазах паренька — ужас. Он повторяет в ожесточении одну и ту же фразу. Я не могу понять его клокочущего иврита. Мой приятель переводит растерянно: «Попадись мне сейчас Голда, я бы ее убил! Я бы ее убил! За всех ребят!..»
Я гляжу на него искоса и вспоминаю Иордан, где убили его друзей, и до меня начинает доходить, что сирийские танки прорвались сквозь Голаны, спустились вниз, к Иордану, и, значит, рванутся на Хайфу, перерезая Израиль надвое. До Хайфы километров сто, не более... Парень сошел с ума?! Если сирийцы спустились с Голан... Тут только я спросил себя: на Голанах катастрофа?! Иосиф Гур оказался провидцем? Я не представлял еще ее размеры, которые вынудили Моше Даяна, на другой день, стремительно войти, в два часа ночи, в кабинет командующего израильской авиации со словами: — «Надо оставить Египет. Положение на севере ужасно. Некому остановить их. Переведи туда авиацию».2
Мы вернулись в Иерусалим ночью. Жена попросила меня отнести бутерброды сыну. Он охраняет университет. Я увидел сына, когда он и пожилой охранник со значком парашютных войск, зарядив «Узи», отправлялись в обход. Поднялся с ними на крышу. Иерусалим затемнен. Ни огонька. А вокруг него — световое кольцо арабских деревень. Подарок штурманам, идущим на Иерусалим... Я попросил смуглого напарника сына немедля сообщить в штаб, чтобы выключили свет в деревнях.
— Ты араба не знаешь, — едко усмехнулся напарник. — Я из арабской страны — я знаю. Араб — идиот. Увидит свет, его-то и будет бомбить.
Я частенько слышал в Израиле, вовсе не только от рядовых охранников и их начальников, что арабы — кретины, дебилы, идиоты и что арабский мир никогда не подымется выше головы верблюда. Раньше я усмехался. Сейчас мне было не до смеха. «Господи, кто придумал, что евреи — умный народ? Такие же кретины, как и все».
С утра всюду огромные очереди. Такие очереди я видел лишь в России, у продовольственных магазинов, и у меня упало сердце. Подойдя к стоявшим, узнал, что это очереди — сдавать кровь. Изменилась улица. Наглецы, хамы словно провалились сквозь землю. Все предупредительно вежливы. До жути. На углу улиц Яфо и Кинг Джордж, на центральном «пятачке» Иерусалима, беззвучно плачет старушка. Все прохожие, один за другим, кидаются к ней, чтоб перевести через дорогу. Старушка отрицательно мотает головой, пучок волос сзади растрепался, она не замечает этого...
— Сын!— шепчет улица, и я вижу, как словно «переламываются» спины у прохожих. Отходят сгорбленными, с опущенными плечами.
В автобусах, к этому трудно привыкнуть, тишина. Передают «новости», их слышно, где бы ни сидел.
Улицы беззвучны. Никаких истерик, пьяных рекрутских песен. Готовность помочь друг другу беззаветная. Достаточно любому мужчине поднять руку, и любая машина затормозит и повезет его хоть на край света, в Израиле, правда, не столь отдаленный.
Появились вдруг, точно из осеннего воздуха, острое чувство побратимства, единой судьбы. Как у экипажа корабля, попавшего в гибельный шторм.
Видишь, каждый точно знает и свое место — по «штормовому расписанию».
Израиль неправдоподобно тих, быстр, предупредителен. Словно бы он перестал быть Востоком.
Одно тревожит. Вакуум информации. Город полон слухов, один другого нелепее. Никто ничего не знает. Это начинает взвинчивать, раздражать: они что, все вымерли, что ли? И Голда, и Даян? Может, впали в «сталинскую депрессию», из которой «великий и мудрый», помнится, не мог выкарабкаться почти две недели?
В Тель-Авиве, в доме журналиста, мне шепнули, что Даян собирал главных редакторов ивритских газет. С одним из них я был знаком, отправился к нему. Редактор походил на солдата-ополченца, просидевшего сутки под огнем тяжелой артиллерии. Он был в шоке. У него дрожали руки, губы.
— Мы потеряли канал, — наконец сообщил он. — Новые русские ракеты прожигают наши танки... Это разгром... Даян сказал, что вечером выступит по телевидению.
Но министра обороны к телестудии не подпустили. Естественно, отменить явление Даяна перед народом Израиля не имел права никто, кроме Голды Меир. Вместо него на экранах объявился моложавый генерал Аарон Ярив, бывший начальник разведки, который, разумеется, по роду своей работы, не сообщал о ней простому люду, отродясь, ни звука.
Свой опыт он развил блистательно: «...нет никакого повода преувеличивать опасность, грозящую народу Израиля, — решительно заявил он. Если бы он добавил еще: «Армия — это нечто особенное...», картина была бы полной...
В отчаянии я позвонил Гурам. Лия сказала, плача, что Дов в госпитале. Здесь, в иерусалимской «Хадассе»...
Дов лежал в большой светлой палате. Одна нога в гипсе. Толстая, как труба. Подвешена к потолку. Увидел меня, засмеялся.
— Ты чего развеселился?
— Так ведь помрешь от хохота. Советы целят в одну точку. Левая нога, чуть выше щиколотки. В Воркуте стрелок достал. Затем с поезда сбросили; и тут осколок. Третий раз в одно и то же место. Ну, суки! Ну, дотошные!
Мне знакома эта лихорадочная веселость. Счастлив, что жив остался.
У тумбочки Дова гора апельсинов, конфет, пачки три печенья. Израиль забрасывает госпитали подарками.
— Давай, старик, подхарчимся, — весело говорит он. — Наум где?... А Сергуня? Ничего не слыхал?.. Боюсь я за Сергуню. Целил в Магадан, попал на Иордан. Там, старик, такая резня!.. А его, вроде, на Хермон перебросили. На самую вершину. Гуля свитер отвозила. Всех порешили на Хермоне... — Дов потемнел лицом, подобрал губами несколько волосков бороды, закусил, зубы скрипнули. — Мы Голде с Даяном ни отца, ни эту войну не простим, помяни мое слово! Все просрали, паразиты!
Дов поел, чуть успокоился, рассказал, как настигла война. Привез свою продукцию. Сгрузил на Голанах краном блоки, плиты. Укреплял бункер на вершине.
— ...Привариваю автогеном блок. Отлетает вдруг от взрыва дверь. Выглядываю. Мать честная! Танк — Т-54, метрах в сорока. Карабкается вверх, ко мне. Орудийный ствол торчит, как хер у новобранца. За ним еще дымят... С другой стороны холма, слышу, ревет наш «центурион». Кто первый жахнул, не понял. Лежу, жую землю... Ты выпить не захватил, случаем? — оживился он. — Война непьющих... Смеешься. На Голанах ночью зуб на зуб не попадал. У каждого солдата фляжка, а в ней... кофе. Спирт только для протирки линз, ну? Война — дело страшное! А война непьющих!! Жуть! — Дов выковырял из коробки все конфеты с ромом, и горстью — в рот. Вот отчего у него борода у губ рыжеватая. От рома... — Так, значит, лежу, жую землю. Вижу, «центурион» горит. Кричу благим матом, чтоб выпрыгивали. А они хобот опустили и — в упор! В упор!.. Ору, забыл, что меня никто не может услышать -«Вылезайте, мать вашу!.. «Во всех армиях, Гриш, экипаж имеет святое право оставить горящий танк или самолет. А чтоб вот так?! Ни в одной войне не бывало. От отца знал. От зеков-танкистов. Раз огонь занялся, тикайте, братцы! Законно! Я ору, а они шмалят в упор. В упор! Кибуц ихний внизу, что ли? Танков семь «схавали», пока сами не взорвались. Башня отлетела, как отрубленная голова. Черный дым. Смрад... Отполз, спрашиваю раненых: кто в танке был? Интересно мне. Это ж почище, чем Гастелло.3
Никто не знает. Один парняга вгляделся в номер, говорит, вроде, танк Додика... Фамилии сказать не успел. Нас взрывом расшвыряло, сознание потерял. Пришел в себя, вроде цел. Кругом все горит. Как на адской сковородке... Слышу, кричат откуда-то снизу, кто знает, как запустить русские танки? Сирийцы побросали. «Попробую, говорю, я русский...» Я трактор водил в лагере, да и машину знаю. Посидел, пошуровал рычагами. Гляжу, дернулся, гад. Пошел!.. Тут из-за хребта «скайхок» израильский. Ка-а-к жахнет по мне! Дура, кричу, ты что?! А? Был бы пост радионаводки — ему б указали кто — кто... Да где он, пост?! Уже если бардак, так бардак!.. А тут сирийцы начали обстрел. Мать честная! Свои бьют, чужие добавляют... В общем, вывел я из ложбины пять танков. Целехонькими. Нате, говорю, от России подарочек жидам! Она для жидов ничего не жалеет!..
Тут простучал в палате костылями какой-то парнишка, сунул Дову маленькую бутылку, сказал: — Твоя принесла, бывшая... Что?.. Мать ей не разрешила выйти из машины...
Дов аж руками всплеснул. — У-ух, сука! Верна себе. Застращала мою пташку... — Открыл зубами пробку, отхлебнул, мне. протянул бутылку, не отстал, пока я не пригубил. Французский!..
— Так и остался я у танкистов. — Дов отхлебнул еще глоток, затем вылил из пузырька какое-то лекарство, перелил туда коньяк и лишь тогда успокоился.
— Спрашивают фамилию. Я отвечаю: «Маршал бронетанковых войск Гур».
Больно длинные, говорят, у русских фамилии. Сократили. Имя — Маршал, фамилия Гур... Если что, так бы и на могиле написали, ей Богу!
Я покидал «Хадассу», стараясь не разрыдаться: навстречу несли и несли носилки с ранеными. Ранения страшные, смертельные — от базук, прожигающих броню. Многих не могут опознать: железные солдатские жетоны с номером расплавлены.
Невольно подумал о Голде, фотографии которой снова появились на страницах газет. Какая трагедия — быть у колыбели государства, «еврейской мамой», а уйти под проклятия солдат, брошенных в фортах и блиндажах на произвол судьбы.
Полдня я искал остальных Гуров. Ни Наум, ни Яша не отвечали. От отчаяния даже Сергуне позвонил. Какое! Наконец, я наткнулся на Регину. Она сказала, что муж отправился в госпиталь Тель-Ашомер, там какое-то управление армией.
Через час я отыскал Яшу, сидевшего на скамейке, среди сырых и остро пахнущих кустов терновника. Он курил папиросу за папиросой. Оказывается, он здесь с утра; вошел в управление и сказал прямо: «Я хирург, опытный, здоровый, — и не иду в армию. Я не могу с этим согласиться!»
Яше сказали, подождите, мы обсудим это. Когда будет надо, мы вас вызовем.
— Нет, сейчас, — возразил Яша. — Я уже пришел. Давайте направление!
— Савланут! — сказал мужчина в военной форме и босоножках. Услыша «савланут», Яша просто озверел: — Можно талдычить «савланут» кому угодно, — вскричал он, — но не раненым, истекающим кровью!..
Военные чиновники переглянулись, вздохнули и сказали Яше, чтоб посидел на скамейке.
И вот мы сидим с ним, и час, и два, и три. Каждые десять минут над головой трещит вертолет. Раненых везут и везут. Уж солнце начало заходить, а мы все ждем.
Наконец из управления вышла солдатка, дала Яше бумажку и затараторила на иврите. Яша уловил лишь то, что его направляют в Синай, а я разобрал, откуда уходит самолет и в какое время. Сложив понятое вместе, оба закивали, ответствуя солидно и, конечно же, на иврите:
— Беседер! Беседер!4
Оказалось, мы оба не поняли ни черта. Во всяком случае, меньше половины. Солдатка сказала, что Яша должен получить обмундирование и военное имущество здесь, на центральном складе. В том числе, железный жетон с номером. Этого мы не постигли, и утром Яша явился на военный аэродром в рубашке апаш и московских босоножках с дырочками. Он был единственным штатским, и его не хотели пускать. Яша показал направление, в котором было написано «кацин-рефуа», офицер-доктор. Офицеры, стоявшие в очереди на посадку, засмеялись, кто-то схватил его за руку, и во мгновение ока Яша оказался в зеленом израильском самолетике «Арава». Доктор, что с него возьмешь!
Он позвонил мне, как мы и договорились, в тот же день. Очень обрадовался, услышав его медлительный добрый голос:
— Привет от пустынножителя!.. Скажи Регине, чтоб Олененку давала две ложки капель датского короля... Ощущения? Мой крест — московские туфли. Песок засыпается во все дырочки, в ногах хруст на весь Синай... Что? Встретили по-братски. Дали, как доктору, три одеяла. Да, пытались всучить автомат «Узи». Объяснил на пальцах, что, не дай Бог, могу кого-нибудь поранить. Тогда передо мной вывалили пистолеты. На выбор. Мне понравился самый допотопный бо-ольшой с названием «Библей-Скот». Из-за названия и взял. Романтичное. Как из Майн-Рида. Так, сколько ложек Олененку?.. Две, правильно!.. Бывай!
Следующие звонки были короткими. Голос отрывистый, хрипловатый. Видать, Яше было уж не до звонков... Спрашивал, как Олененок и Натик (так он звал своего годовалого сабру). Давал советы, спросил как-то, в какие часы Регина дома? Лишь однажды кричал в трубку долго, возбужденно:
— Привезли грузин! Они требовали, чтоб их мобилизовали! Не берут! Представляешь, купили грузовик и отправились на линию Бар-Лева... Сегодня оперировал Ицхака. У него ранение брюшины, головы, рук. Может быть, выживет. До Регины дозвонился?.. Скажи, я к ней вечером прорвусь!.. Как дела? Шарон тут бушует. Что-то будет. Навезли такого оружия, что мне их даже жалко!.. Как кого? Египтян. — Тут наш разговор прервали. Не иначе, телефонист из России. Шутка-шуткой, а там за такую беседу дали бы не меньше десятки. Как агенту англо-японо-германо-диверсано... Выдача военной тайны. И выражения сочувствия врагу. Слава те, Господи, что мы не там!
Яша надоумил меня, как добраться до Синая. А потом на его базу.
— Санитарные самолеты идут из Тель-Авива порожние. Захвати мои сапоги бутылками и баульчик с инструментами. Скажи, что ты кацин-рефуа. Пройдет!.. Тут постреливают, но не очень. Натику пусть грудку натирает скипидаром, как сказал. Когда будешь?.. Жду!

1 кацин — офицер (ивр.)
2 Здесь и далее факты правительственных решений по книге: Зеэв Шиф, «Землетрясение в октябре», Тель-Авив, 1975 г. Документальная книга о войне Судного дня. В связи с существованием большой и, в основном, правдивой литературы об этой войне, литературы на многих языках, я позволю себе отослать к ней читателя, ищущего всестороннего описания сражений, несравнимых по своему ожесточению даже со знаменитым танковым побоищем на Курской дуге во время второй мировой войны.
3 Советский летчик, врезавшийся на горящем самолете в танковую колонну гитлеровцев. Посмертно был награжден званием Героя Советского Союза. Стал национальным героем.
4 беседер — в порядке, порядок (ивр.)
 

2. СУДНЫЙ ДЕНЬ ГОЛДЫ МЕИР

Все утро пытался прорваться к самолетику «Арава», летящему в Синай. Будь я представителем израильской печати — уломал бы власти. Но я был корреспондентом иностранной станции, русским. И к тому же полтора года, как из Москвы. На иврите едва лопотал. Словом, тип весьма подозрительный!..
Потолкался у военного аэродрома без толку и двинулся, как и советовал Яша, на вертолетную площадку возле госпиталя, где пыль, поднятая винтами, не успевала оседать... Поскольку я подошел к вертолету деловито, с брезентовыми носилками на плечах, кинул в кабину их, а затем забрался сам, никто меня ни о чем не спросил. Летит немолодой еврей с носилками. Значит, так надо. Да и времени не было разговаривать.
Лишь тот, кто попадал в земляные бури, может себе представить серо-желтый Синай во время артиллерийского обстрела. Наверное, я походил на песчаный столб. Только в бронетранспортере, подобравшем меня на развилке дорог, обратили внимание, что я в штатском пиджачке. Дали отпить из фляжки и подвезли к бетонной площадке, на которую вот-вот должен опуститься вертолет с доктором Гуром. Я дрожал от холода всю ночь, вертолет с доктором Гуром не вернулся...
В десять утра я должен был передать в Мюнхен очередную корреспонденцию. Не мог заставить себя подойти к телефону.
Я ждал Яшу, которому привез сапоги бутылками; глядел в выгоревшее небо, в котором «Фантомы» загадочно ускользали от русских ракет. А кому-то и не удавалось.
Я вскакивал каждый раз, когда слышал треск вертолета. Это был не его вертолет...
Рот мой был забит песком, пальцы одеревенели. Не было сил даже материться. А уж писать не хотелось, это точно. Да и о чем?
Я четыре года не выходил из боя. Что могло быть для меня внове? Темные, как закоптелый горшок, выжженные изнутри танки, где от экипажа не остается даже пепла? Черное от дыма небо? Друг, который улетает в это черное небо и не возвращается?.. Сколько раз такое повторялось!
Я оставил яшины сапоги санитарам (на случай, если доктор Гур вернется) и на попутной машине добрался до военного аэродрома. Решил твердо ни на какую войну больше не ездить. Все, что здесь может произойти, я опишу и так. По памяти. И — ошибся. Вот этого я не видел никогда... На полевом аэродроме, в маленькой комнате, бородатый сержант в черной кипе выдает билеты на самолет. Мы стоим в очереди, стряхивая с себя песок. Замечаю краем глаза, что лишь я один сжимаю в руке документ. Сержант не требует у солдат ни увольнительной, ни записки командира. Он пишет со слов. Фамилия. Из какой части. И выдает билет. Солдату верят на слово, что он не дезертир? Не драпанул домой на денек-другой?..
— Всегда так? — спрашиваю я на своем чудовищном иврите, который понимают только выходцы из России. Когда очередь уразумела, о чем речь, на меня поглядели, как на беглеца из дурдома. Лейтенант с румяными щеками говорит назидательно:
— Если еврейский солдат просит во время войны билет домой, значит, ему разрешили. Он не может обмануть!
Я вспоминаю бесчисленные комендатуры на дорогах России, облавы, засады, тройные шлагбаумы и заградотряды НКВД во время второй мировой, стрелявшие в спину отступавшим, и у выхода из домика оглядываюсь. Нет, действительно, ни у кого не спрашивают документа...
Странно, но эти ребята тоже не знают ничего, кроме того, что видели из смотровой щели танка. Сгрудились у полузасыпанного бронетранспортера, где ловят последние известия.
— О Хермоне опять ни слова, — зло говорит лейтенант с румяными щеками. Видать, слух о трагедии на Голанах достиг Синая давно...
И в Тель-Авиве никто ничего не знает. Израиль живет слухами, посмеивается над бабушкой из Киева, прилетевшей в страну последним самолетом. Когда бабушка услышала, что в Израиле война, она накупила в Вене, на всю валюту, сахару, соли и спичек.
«Газетный» туман привел к тому, что я, как и весь Израиль, воспринимал войну фрагментарно. Как старую киноленту, которая все время рвется. После очередного обрыва в зале зажигается свет и появляется «объясняющий господин».
Радовали, пожалуй, только дети. Они стояли вдоль дорог с бутербродами и бидонами в руках, счастливые, когда возле них тормозил вдруг военный грузовик. Однажды, когда я, по пути в Синай, завернул в Ащдод, проревела сирена воздушной тревоги. Дети выскочили из домов и — остановились у бомбоубежища, как вкопанные: к дверям подходили старики. Дети пропустили в убежище седобородых, затем влетели с гиком сами.
Вековая мораль оказалась сильнее не только законов «цивилизованного общества»; даже сильнее страха...
Картина войны стала проясняться для меня, как нечто целое, пожалуй, лишь во время последней поездки на Суэц. Если я не ошибаюсь, это было 25 октября. Возможно, на день позднее. Ни о Сергуне, ни о Яше вестей не было. Правда, был найден разбитый вертолет, на котором улетел Яша, и, возле сбитой ракетным огнем машины, труп второго пилота. Ни Яши, ни других членов экипажа на месте не оказалось; зыбучее желтое море, чудилось, затянуло Яшу, как воронка пловца... Регина и Гуля звонили мне, не слышал ли чего? Не встречались ли? Чем больше утешал их, тем сильнее тревожился.
Накануне израильтяне пытались взять город Суэц. Ночью солдаты чрезвычайных сил ООН подняли на 101-м километре дороги на Каир свой голубой флаг, остановив войну, но еще всю ночь из города пытались вырваться окруженные израильские парашютисты, которых, увы, бросили в воду, не разведав броду. Эта «последняя оплошность» стоила дорого.
Утром положение стабилизовалось и командование, наконец, разрешило отвезти в Африку, на другую сторону канала, корреспондентов западных газет и агенств.
Я узнал о поездке, находясь у Наума Гура. Наум прибыл домой на одну ночь. Он был в серой униформе ВВС и уклонился от разговора о том, чем занимается на войне. ‘Так, электроникой», — заметил он.
Наум был подавлен. Он тоже ничего не слыхал о судьбе Сергуни и Яши. Куда ни звонил, никто не мог сказать где они...
За Наумом должны были прислать джип. Его часть находилась в Африке, за каналом, и я предложил ему поехать со мной, в корреспондентском автобусе. Он воскликнул, что это невозможно, но перебил самого себя:
— В израильском балагане возможно все!
Похоже, я соблазнил его кондиционером в спец. автобусе. Дорога дальняя, воздух свежий.
— Журналистам будут «плести лапти», — сказал я, заряжая фотоаппарат, —а ты в это время шепотом рассказывай правду.
— Правды еще никто не знает! — сказал он твердо. — И не убежден, узнает ли!..
Он поцеловал Нонку, которая так похудела за эти дни, что от нее, по словам Наума, остались одни ресницы. Тоненькая, в рыжих веснушках, Динка-картинка повисла на отце, боясь разомкнуть руки, словно вырвется отец из ее сплетенных рук и — пропадет, как Сергуня и Яша.
Автобус был голубым, с огромными стеклами и непривычно мягкими кожаными сиденьями. В таких возят по Израилю американских тетушек в шляпках, похожих на кремовый торт. Нам с Наумом на таких ездить еще не приходилось, и мы блаженствовали.
Мы сели подальше от респектабельного офицера-гида, который время от времени брал микрофон и ронял в него несколько английских слов. Я прислушивался краем уха, но внимал Науму.
— Вот ключ войны Судного дня! — негромко произнес он, доставая из брезентового планшета фотографии. На фотографиях были воспроизведены две ракеты. Какие-то очень разные, словно из разных эпох. Первая, пояснил он, из пластмассы, штампованная, конвеерной сборки, компактная, почти элегантная. Явилась она на свет, и танк из страшилища стал железным гробом... Вторая ракета вроде самоделки. Без печатных схем; пластмассовые диски, в которые вплавлены транзисторы. Электроника примитивнейшая... — Он пустился в глубины технологии и электроники, что было напрасной тратой времени, так как все, что сложнее гайки, для меня темный лес. — Порождена эта ракета каким-то гениальным русским Левшой, который подковал блоху. Причем, в далекой провинции, где буханку черного хлеба выдают на заводе, так как за воротами завода ничего не купишь. Я долго разглядывал ее — с восхищением и ужасом. Так вот она какая — самолетная смерть, которую египетские солдаты запускали с плеча! Героиня всех экранов мира. Показывают в кино, собственно, не ее, а агонизирующие жертвы. Чаще всего штурмовики «скайхоки», которые то взмывают вверх, то пикируют почти до земли, пытаясь уйти от гибели, а от безносой не уйдешь.
— В этих ракетах отражается вся Россия-матушка, — Наум спрятал снимки в планшет. — Где-то — уровень японской электроники, а где-то — работают паяльником, которым примуса чинили... А ведь что учинили, разбойники, при помощи одного лишь паяльника! Левша-а! — Он замолчал надолго, и я стал глядеть в голубоватые стекла. Мину-ла одна военная база в Синае, другая. ‘Песок, огороженный колючей проволокой, — вот и вся база. Желтые барханы движутся, засыпают крытые зеленые машины, тупорылые «центурионы» с сорванными гусеницами, вокруг которых хлопочут солдаты-ремонтники. У ворот одной из баз несколько офицеров окружило очень высокого темнокожего человека лет сорока, который держал что-то на ладони. Торжественно держал, как дар небес. Я обратил внимание Наума на него. Он сказал, что это солдат-бедуин. Разведка в пустыне....Что у него в руках? Верблюжье дерьмо. — Что?
— Ну, может быть, ишачье. Или человечье. Бедуин читает по дерьму, как по книге судеб. Кто прошел, куда, откуда... Следы да дерьмо... Раненые, старики бредут. Может, Яша наш... Египетские командос шныряют. — Наум снова замолчал, как-то тяжело, скрипнув зубами, а потом заговорил быстро, пригнувшись к коленям и вытягивая гласные, как всегда, когда волновался:
— Если бы вместо генералов военной разведки, если бы вместо них все-эм распоряжался этот неграмотный бедуин с верблюжьим дерьмом в руках, Израиль бы никогда-а не оказался бы перед войной, — столь беспечен, заносчив, слеп, попросту глу-уп!.. — Наум разогнул сутуловатую спину и приткнулся к окну, за которым ветер срывал с барханов желтый песок. Барханы росли на глазах, становясь почти величественными. И не было им конца. Песок заносил узкую дорогу, размозженную танковыми гусеницами. Кое-где работали бульдозеры, скребя шоссе, как в России во время снежных заносов.
Наум продолжал хрипло, глядя вдаль на промелькнувшие рваные шатры бедуинов, на ишаков с поклажей, которых молодые бедуинки в черных и длинных, до земли, платьях вели под уздцы неторопливо, смеясь чему-то, словно никакой войны вокруг них не было и нет.
— ..Лов злосчастный Бершевский Съезд помнит до последней реплики. Рассказал мне все... Так вот, Гриша, будешь когда-нибудь писать, знай, война Судного дня — это второе издание Бершевского съезда. И в большом, и в малом... Не веришь? — Он начал загибать пальцы на руке. — Алеф! Ты же видишь, Израиль стал, как одна семья. А генералы Шарон и Гонен, от которых столько зависит, всю войну вырывали друг у друга микрофон.. Счеты сводили. Личные, партийные, я знаю, какие? Кончилось тем, что Шарон во гневе послал своего прямого начальника генерала Гонена куда подальше, громогласно послал, по радио... Каково это для страны! Бет’ Кому народ дал мандат на руководство войной? Современной ракетной войной? Специалистам? Их послушали?
На моем лице, видно, отразилось нечто вроде недоверия. Во всяком случае, понимание того, что слова Наума — поэтическая вольность. Гипербола. Это вызвало столь негодующий возглас Наума, что журналист из Ассошиэйтед пресс и его сосед, сидевшие сзади, стали горячо дышать в наши затылки. По счастью, они не понимали по-русски ни слова.
— Не кривись!.. Итак, бет! Давид Элазар — начальник штаба армии обороны Израиля. Здесь — это командующий, знаешь? Командующий предложил нанести превентивный удар. Предлагал дважды или трижды. Голда специалисту руки-ноги спеленала, а, когда он стал рвать и метать, созвала, на всякий случай, всех поговорить. Главного банкира, главного телефониста, главного торговца, словом, всех штатских штафирок. Религиозников, говорят, только не было. Судный день все-таки! Штатские штафирки проголосовали, вслед за бабушкой, — превентивного удара не наносить, полной мобилизации не объявля-ать. А до войны осталось сто двадцать минут... И вот, идет говорильня. Час идет, два. Наши форты под огнем, танки горят. Израильтяне на Хермоне вырезаны — Наум вытянул шею. — Сергуня, наверное, среди них... А Пинхас Сапир разглагольствует в эту самую минуту, что на Сирию нападать не надо, если двинется только Египет... Все стратеги, все Наполеоны! Кому народ давал мандат на руководство войной? Банкирам? Торгашам? Штатским штафиркам? Это и были, фигурально выражаясь, делегаты с фальшивым мандатом... Коллективная некомпетентность, коллективная безответственность... А о чем отец говорил? Об этом и говорил. И что?! Считай, отец — первая жертва войны Судного дня. — Наум нервно повел подбородком. — Да что тебе объяснять? Ты сам был на Бер-шевском Съезде. Сам можешь понять, есть тут общее или нет?
Военный регулировщик отодвигал наш автобус куда-то в сторону. Очередь у переправы — на час, другой... Наш гид выскочил из автобуса и побежал куда-то — своих пропихивать. Вслед за ним высыпали остальные. Я тоже спрыгнул со ступенек размяться, поглядеть.
И вдруг увидел зрелище, которое поначалу принял за галлюцинацию.
Давным-давно, когда мой сын был мал и его, как всех детей, еще тянуло к танкам и пушкам, я отправлялся с ним, в дни октябрьских парадов в Москве, к Москворецкому или Крымскому мостам, по которым возвращалась, после военного парада на Красной площади, военная техника. Если по Красной площади она двигалась, чаще всего, колонной по три, здесь, после парада, она тянулась гуськом, задерживаясь во время заторов, и мальчишки могли даже потрогать танки, пушки, ракеты.
И вдруг я увидел знакомое зрелище. Как в Москве — точь-в-точь. Один за другим тащились, рыча и воняя, советские танки Т-54. «Зилы» на высоких рессорах тянули серебристые ракеты «Земля-воздух». Протрещала танкетка-амфибия. И снова — ракеты с надписями по-русски: «Внимание! Приводя в готовность...» и т.д.— полная техническая инструкция.
На какое-то мгновение мне это показалось миражом. Обычным миражом в пустыне.
Пустыня, действительно, была. А миража... нет, миража не было. Шла и шла по желтым пескам Синая, шла часами, громоздясь в заторах, новейшая советская техника, которая, как неизменно пишут в тех газетах, вызывает законную гордость советского народа. Только водители были черноголовыми и нестрижеными.
И я подумал с чувством острой всезаглушающей горечи: зачем все это здесь? В России хлеба нет.
— Русская это война, — вдруг произнес Наум. — Народ спас страну, вопреки своим правителям... Только этого Израилю не хватало. Слушай, ты бы спросил в информационном центре: почему коррам не дают фамилии ребят, которые захватили, скажем, эту технику... Студент техногона Моше Вакс, капитан, который Дова подобрал, сжег всю сирийскую громаду. По сути, спас Израиль. А в газетах — портрет Голды. — Он затряс руками. — Да ведь вопреки, вопреки! Вопреки старухе победили. Вопреки Даяну!.. Вопреки их просчету. Небрежности...
Наш автобус медленно втягивается в поток переправы. Десятиметровые доски настилов на понтонах растереблены, искрошены, а кое-где изломаны танковыми гусеницами. Рядом еще один понтонный мост, пустой, видно, перекрытый, резервный, и еще один, за которым проглядывают, на Горьком озере, большие, застрявшие на много лет морские пароходы. Трещат кинокамеры, щелкают фотоаппараты. Снимают огромные навалы песка, — линию Бар-Лева, которая, мягко выражаясь, не стала линией Маннергейма: советские гидромониторы размыли проходы для египетских танков в считанные минуты...
Я опускаю фотоаппарат. Горько!.. Израиль не слышал о существовании в СССР гидромониторов, что ли? Да их уже лет пятнадцать показывают в московских короткометражках — как бешеная струя отламывает угольные пласты. А уж песочек?!
Гид с профессиональным вдохновением рассказывает, какая здесь была грандиозная операция. Корреспонденты подносят свои портативные магнитофоны поближе к нему. Наум слушает, кривя толстые, чуть вывороченные, как у отца, губы.
— Врет? — шепчу я.
— Нет, почему... Он же рассказывает не о том, как сдавали. А как брали назад... Факт — переправились. Первые тридцать шесть танков на плотах, без мостов. Косыгина насмерть перепугали. Победохом!.. В академиях будут изучать, как генерал Шарон спас Израиль.
В голосе Наума звучала незлая ирония, и я попросил объяснить мне, почему он скривил рот. Ведь это победа. Честная победа! Почему же он о ней так?.. Он умоляюще смотрит на меня: — Старик, спроси меня что-нибудь полегче!.. Я не настаиваю, жду. Наума, главное, подтолкнуть, «завести», как говорит Дов. Он начнет думать в этом направлении; постепенно его станет распирать от воспоминаний, мыслей, наконец, он схватит собеседника за пуговицу...
— Старик, дай мне слово, что ты не упомянешь об этом, по крайней мере, пять лет! — Наум дышит мне в ухо.
Я киваю, улыбаясь ему. Даже ждать не пришлось. Болит душа у Наума, ох, болит!..
— Мы движемся? — спрашивает он меня тоном заговорщика. Я гляжу в окно, отвечаю: нет! А вот, вроде, поползли... — Привезли всю мировую прессу, и то пришлось постоять у обочины. Ты можешь себе представить, какая каша была здесь тогда?! — восклицает Наум, озираясь на агентство Ассошиэйтед пресс. Но агентство жужжит киноаппаратом, и Наум успокаивается: — Разборный мост застрял где-то в Синае. Плотов мало. Такое я видел лишь в России в сорок первом году, когда бежали от немцев. Тогда у переправ убивали, переворачивали машины в кюветы... И тут похоже, хотя это вовсе не бегство. Напротив! Все стремятся в Африку. Да заклинило! Как в трамвайной двери, в которую пытаются протолкнуться сразу четверо. Бронетранспортеры сбрасывают с дороги другие военные машины. Гвалт! Русская матерщина! А моста нет, как нет... Я подполз сюда на своем джипе 16-го, танки Шарона еще ранее. Шарон, говорил уже, танки переправляет на плотах! Только 17-го, в три часа дня, навели первую нитку... Ночью тьма египетская, воистину! Единственный свет — отблеск орудийных залпов. Почему нас не бомбят, не знаю! Видно, у рамзесов еще больший бардак, чем у нас...
Стари-ик! Все познается в сравнении; ты представляешь себе, что было бы с нами, если бы мы вот та-ак форсировали Днепр? Если бы перед нами были не рамзесы, а вермахт? Никакой бы Шарон не спас. «Рама» вызвала бы две сотни «Юнкерсов-87» и все наше железо неделю бы горело и взрывалось. И никуда не спрячешься: пустыня, дюны... Победохом!
Наш автобус, натужно ревя дизелем, взбирается на африканский берег, разворачивается в сторону города Суэц и снова мчит, вот уже второй час, по песчаной и страшной земле: весь африканский берег канала — точно в оспе. Теснятся круглые площадки с земляными валами — капониры, в которых стояли, а во многих и стоят советские ракеты всех марок, тысячи ракет, в два-три ряда, плотно. Железный забор... Ракеты прицепляют к «Зилам», к танкам, увозят. Капониры остаются.
Черная оспа — бич земли в течение веков — обрела вдруг новую разновидность ракетной оспы.
Я думаю о словах Наума. «Если б перед нами были не «рамзесы»...» Вздыхаю облегченно: — Слава Богу, что под боком не сама Россия-матушка, а лишь ее привет издалека...
Показываю вздремнувшему было Науму на «ракетную оспу» и, неожиданно для самого себя, улыбаюсь. Наум смотрит на меня выжидающе. Чего я развеселился?
Да мне почему-то вспомнились слова первого секретаря венгерской компартии Яноша Кадара: «Счастье Израилю: он окружен врагами...»
Янош Кадар, действительно, произнес эти ошеломляющие слова. И я слышал их сам в 1969 году, на встрече Кадара с московскими писателями, где он позволил себе так пошутить.
Шутка была прозрачной. Его страну дружеские танковые гусеницы подмяли давненько, а только что великий друг малых наций прогромыхал на танках в Чехословакию.
Мы все, сидевшие тогда в зале, переглянулись, и во многих глазах я прочел ту же мысль, но уже без всякого оттенка шутливости: «Счастье Израилю...»
Наум выслушал меня и — склонил голову набок, задумался. Потом спросил, усмехнувшись невесело:
— Кто губит, старик, нас бесповоротно — чужие «господа ташкентцы» или свои «господа бершевцы»? И кто кому сто очков вперед даст?...
Я поглядел на Наума с острым любопытством, будто только познакомился. Он по природе импровизатор, Наум, а тут вот что сымпровизировал. Отвалил, как плугом, целый пласт земли...
Как-то ушел от меня Щедрин. В Москве застрял. В библиотеке, которую таскаю за собой по всему свету, остался, а в сердце — нет. Тем более, его «Господа ташкентцы».
А ведь наизусть знал! Целые страницы из «Истории города Глупова», из «Господ ташкентцев».
«Ташкент есть страна, лежащая всюду, где бьют по зубам...» Где ташкентец жаждет всенепременно ближнего своего «обуздать», «согнуть в бараний рог», а вернее бы всего, вытолкать «на необитаемый остров-с! Пускай там морошку собирает-с!..»
Господи, да ведь это сказано о всех нас! К нам обращается Михаил Евграфович: «...если вы имели несчастье доказать дураку, что он дурак, подлецу, что он подлец...; если вы отняли у плута случай сплутовать... — это просто-напросто означало, что вы сами вырыли себе под ногами бездну...»
За столетие много воды утекло. Евреи обрели уж не только свое государство, но и свою «государственную слякоть». Господа бершевцы! Умница, Наум! Лучше не скажешь...
И да простят его жители Бершевы, трудовые честные люди, к ним этот термин никакого отношения не имеет. Не о них речь...
Наверное, на моем лице блуждала улыбка: ко мне вернулся Щедрин. Наум толкнул меня локтем.
— Ты, старик, настоящий еврей, хотя и считаешь себя русским: умеешь и в несчастье отыскать счастье. А я уж так обрусел, что не могу... — И он замолчал. Молчал, полузакрыв глаза, до самого Суэца, и я понимал, — он думает об отце, о Яше, о Сергуне, которых, видно, уже нет на свете. Ничего не скажешь, обрусеешь!
Впереди, вижу, кто-то взмахнул рукой с автоматом «Узи». Автобус медленно съехал на обочину.
Шоссе перегораживают два разбитых грузовика. Здесь, впрочем, все разбито: дома, мостовая, фонарные столбы. Злосчастный Суэц!.. Пулеметчики в мелком, выдолбленном ломиком окопе, разглядывают настороженно искрошенные балконы, разбитые окна, окно за окном. Офицер с большим артиллерийским биноклем в руках наклоняется к ним, они круто поворачивают дуло пулемета в сторону полуснесенной крыши...
На одном из грузовиков ярко-голубой флаг ООН. Упитанные шведские солдаты, в пятнистой униформе парашютных войск и голубых кепи войск ООН, налаживают антенну и дают интервью.
А за ними, метрах в пятнадцати, толпятся египетские солдаты в мешковатых рубахах. Их много, и я стараюсь вглядеться в их смуглые простодушные лица. Скорее всего, это крестьяне. Феллахи. Им очень интересны городские люди — за постом ООН — со странными сверкающими на солнце приборами, кинокамерами, телеобъективами размером с противотанковую базуку. Они миролюбиво поглядывают и на них, и на израильских солдат в окопчике, кинувших им пачку сигарет. Дежурный автоматчик с нашивками египетского сержанта пытается отогнать феллахов от линии зыбкого перемирия, одного из них он даже ткнул в грудь прикладом, но египетские солдаты в просторных хаки, похожих на деревенские рубашки, снова и снова проталкиваются вперед — поглазеть на людей иного мира...
Здесь, пожалуй, особенно ощутимо, что война между Египтом и Израилем — ненужная война. Ни Египту не нужная, ни Израилю....В Тель-Авиве была распродажа картин. Аукцион. Картины выставлялись хорошие. И не очень хорошие. Но цены назначались высокие, а вздувались еще больше: весь сбор шел военным госпиталям. Наконец осталась последняя картина — портрет Голды Меир. Большой, написанный маслом.
Разбитной молодой человек, проводивший аукцион, взял в руки портрет и сказал весело:
— Ну, посмотрим теперь, сколько стоит наша Голдочка? Раздался смех. Картину не купил никто...
Я вышел после распродажи на улочку. Узкая была улочка, две машины едва разойдутся. Навстречу друг другу мчались, каждый по своей стороне, два тяжелых военных грузовика. Посередине ехал на велосипеде парень в мятой солдатской форме, в высоких красных ботинках парашютиста. Он напевал что-то свое, он был счастлив и не скрывал этого. Руль пошатывался туда-сюда, парень вертел педали и пел. Зеленые крытые грузовики встретились и медленно, едва не касаясь друг друга, разошлись. Как они не смяли велосипедиста, — один Бог знает!.. А он прорулил, пропетлял между ними, не переставая напевать и, казалось, даже не замечая опасности...
Я смотрел вслед ему и подумал вдруг — вот он, образ Израиля. Крутит педали парнишка между летящих навстречу друг другу гигантов, едва держась на своем петляющем велосипеде, который такие грузовики могут свалить, даже не зацепив, одной лишь воздушной волной. Катит себе, петляя, напевая от счастья, и, кажется, вовсе не думая об опасности, подстерегающей его ежеминутно...
Я позвонил Науму, спросил, нет ли новостей? Не объявился ли кто? Яша? Сергуня?
Он ответил кратко:— Едем!.. Как куда? Ты не слышал радио? В аэропорт! Ждут первую партию военнопленных. Из Египта! Кто знает, все может быть!..
  1