Отбыла я свои первые двенадцать суток -- а как целая вечность. Все у нас за это время было: и бесконечная война за измерение температуры в камере, и холодные бессонные ночи, и озябшие мыши лезли нам в рукава и под юбки -- погреться, и разговоры с соседями... Ерунда, что отекаем -- глаза по утрам пальцами разлепляешь, ерунда, что озноб и голод -- я еще молодая, и нигде мне не тошно, если я могу узнать что-то новое! Со всем зэковским старанием припрятан у меня клочок бумаги с записями по нашим тайным измерениям температуры. Вычерчена аккуратная табличка, и можно сравнить: реальная температура двенадцать градусов, официальная -- двадцать шесть. Как так? А очень просто. Когда добились мы спиртового термометра вместо стрелочного -- он тоже показал двенадцать градусов. Но опытная дежурнячка взяла его в руки, как малое дитя:
-- Где же двенадцать градусов, женщины? Ну-кось погодите -- разгляжу!
Мало ей было подогреть спиртовой столбик руками -- она еще и подышала на шкалу, чтоб лучше видеть.
-- Вот видите, двадцать шесть!
Так и записала -- двадцать шесть, мы еще удивились, что до тридцати шести не догнала. Теперь же у меня драгоценные объективные данные: температура ночью -- девять -- одиннадцать. Это вам уже не личное восприятие голодного человека, в наш век убедительнее цифры. Температура в бане? Пожалуйста, те же одиннадцать. Ну и так далее. Прокурора эти цифры, пожалуй, не впечатлят, но мы ведь не для него стараемся. Наш крошечный термометр (разбившийся в конце концов) вранья не слышал и не понимал, запугать его было невозможно; нет, недаром он сидел с нами в ШИЗО, где и сложил свою геройскую голову... простите -- пузырек спирта! День за днем, четыре раза в сутки, выводил он на чистую воду наших палачей, и сам не соображал, что самим этим фактом он осуществляет "подрыв и ослабление советской власти". Не зря нам на эту табличку прислали из прокуратуры ответ: "антисоветская клевета". Они так называли все, что им не нравилось...
Теперь я прощаюсь с Таней -- ей еще осталось трое суток. Ох, не хочется мне оставлять ее одну... Вдвоем все же теплее; знаете ли вы, что у человека пятьдесят процентов энергии расходуется на тепловое излучение?
И еду красным зэковским вагоном домой, в зону. Вокруг галдит этап -- самое важное преимущество "гастролей" в ШИЗО. Если бы мне на каком-то этапе не удалось передать для "теневых адресатов" стихи и информацию -- я бы решила, что зэки не зэки и конвой не конвой. Или уж у меня что-то с головой не в порядке... Был потом случай, когда парнишка-конвоир, которого я приглядела, отказался:
-- Не положено!
Он это "не положено" еле шепнул -- стриженый такой мальчишка, с открытым юношеским лицом. И я искренне изумилась:
-- Ну, погибла Россия!
Отошел, как ошпаренный, в другой угол вагона и через полчаса вернулся и молча протянул руку. Я так же молча сунула ему наспех подписанный конверт, и мы еле-еле, одними глазами, улыбнулись друг другу. Нет, этап -- это Божий подарок!
-- Ага, -- соображает кагебешник, составляющий реферат по моей книге для представления высшему начальству. -- Значит, надо их не общими вагонами возить, а машинами, спецэтапом.
Соображай-соображай, мамин умник: спецэтапом-то нас везут тоже люди! Роботов на такое еще не придумали!
-- Значит, не простых солдат надо, а своих, проверенных -- к вам в конвой! -- упорствует взмокший сотрудник государственной безопасности.
Да не напасетесь вы на всех -- своих и проверенных! Вон уже ваши, проверенные, за границу уматывают и там читают лекции о вашей работе, попросив предварительно политического убежища! Пусть, конечно, это пока единицы, но со свежим подозрением осматриваете вы свои ряды -- кто знает, что у кого на уме?
А главное -- с каждым новым поколением -- нас, незапуганных -- все больше, и здесь ваша погибель! Сколько лет вы уповали на один только страх... "Слишком оптимистично", -- подумает мой подпольный советский читатель, видавший виды. Может быть. Не знаю. Мне всегда казалось, однако, что оптимизм -- дешевый суррогат веры, и никакой склонности к нему я не ощущаю. Вера -- другое дело. Так прости, мой читатель, что я верю в тебя больше, чем ты сам!
Зато ты, наверное, не удивляешься тому, что, выходя из вагона в Барашеве, я увидела Наташу -- ее взяли на этап. И, как я не без оснований предполагала -- в ШИЗО. На четырнадцать суток. На полную мощность раскрутилась уже "мясорубка-83": прижать непокорную зону, чтобы пикнуть не смели! И тут уж не было запрещенных приемов: полуживая? Тем лучше! Теперь эта мясорубка органически переходит к цифре 84: Наташе встречать в ШИЗО Новый год. Все это я узнаю уже в зоне, а заодно знакомлюсь с новым человеком -- Олей Матусевич.
Приехала она к нам вовсе не "со свободы", а после трех лет одесского лагеря. Первый срок она получила за членство в украинской Хельсинкской группе -- никого из членов этой группы украинский КГБ на свободе не оставлял. Но вот отсидела свою "трешку", и командуют ей:
-- Матусевич! На выход!
Она уже попрощалась с соузницами, выслушала все напутствия и поручения, раздала одежонку и прочие зэковские ценности тем, что остаются. И выходит на вахту, а с вахты -- на одесскую весеннюю улицу... На свободу? Как бы не так!
Она и двух шагов не успела пройти по этой самой свободе -- уже ждала ее кагебешная машина и тренированные мордастые хлопцы. Забрали и увезли в тюрьму КГБ. Что должен чувствовать человек, три года считавший дни до даты освобождения, снова трясясь в зарешеченной машине? Оля говорит, что не успела поверить в освобождение, и потому ей было легче. Мы, однако, представляем себе это "легче". Дали Оле еще три года, на этот раз -- строгого режима, а у нее -- пожилые родители, которые все болеют и так надеялись успеть обнять дочку! А теперь -- успеют ли? ...Мама все-таки успела, папа -- нет... Тем временем начинается голодовка в защиту Наташи -- ее здоровье действительно в угрожающем состоянии. На этот раз в голодовку идут не все: вернувшаяся из ШИЗО Таня, Оля и я. Остальным этого просто физически не потянуть, и они, продолжая забастовку за Эдитино свидание, добавляют к ней еще одно требование: освобождение Лазаревой из ШИЗО и немедленное лечение. Пишут заявления, что морально поддерживают голодающих, и начинают поддерживать уже и буквально. Для Оли -- это первая голодовка, она держится молодцом, а мы с Таней с трудом таскаем ноги. Таня привезла из ШИЗО хрипы в легких и температуру за тридцать восемь. Я тоже хороша. Но я еще не знаю, что всего два дня мне дадут пробыть в зоне, а потом снова отправят в ШИЗО. На двенадцать суток -- "за невыход на работу без уважительных причин". Слова "забастовка" они боятся как огня и в своих официальных документах его не пишут.
Ох, как трудно, оказывается, в голодовке влезать на высокую подножку зэковского вагона! Солдат-конвоир подсаживает меня и закидывает наверх мой мешок. Впрочем, эта "гастроль" меня даже успокаивает: немыслимо было подумать, как Наташа будет лежать одна, больная, на грязном камерном полу. Чем я смогу ей помочь? Пока не знаю -- но хотя бы просто быть рядом. Кроме того, может быть, удастся протащить на себе что-то теплое и надеть на Наташу. В общем, посмотрим: вдвоем всегда легче воевать, а воевать придется -- и за врача, и за температуру в камере. И издевательств меньше, если есть свидетель -- недаром Наташу отлупили, когда она была одна -- в зоне-то ее хоть не били. Приезжаю и получаю для начала: Наташа, оказывается, уже успела объявить голодовку до тех пор, пока ее не положат в больницу. Ох, сумасшедшая! В чем душа держится -- а туда же! Господи, хорошо хоть с 26 декабря, а не с самого первого дня! Была бы с ней Таня -- сумела бы отговорить, а теперь уже поздно -- голодовка объявлена. А с другой стороны, логика Наташи тоже ясна: добиваться лечения надо теперь или никогда. Пока переписка с прокуратурой да медуправлением -- полгода уже прошло. Еще через полгода, может, и лечить-то будет некого.
Да и что теперь обсуждать после свершившегося факта. Надо выжить. Пока меня не было, Наташу смотрел врач, диагностировал сердечную недостаточность и с тех пор пропал -- как в воду... Так Наташа и лежит: днем на полу, ночью на нарах. Лечения нет как нет, а так уж ли отличается паек ШИЗО от полной голодовки? Нет, Наташу можно понять. Выйдет она из этого смертного пике только с победой. Нет -- так что' ей терять?
В ночь с 27-го на 28-е у Наташи -- два сердечных приступа один за другим. Она задыхается и хрипит. Стучу пустой кружкой в дверь, подымаю тарарам на весь ШИЗО.
-- Врача! Немедленно врача!
-- Утром, утром врач придет!
-- А надо сейчас!
-- Сейчас никого нет.
-- А если она умрет до утра?
-- Умрет -- спишем.
И ничего, ничего я не могу -- только держать у себя на коленях Наташину голову да молиться: Господи, чтоб не умерла! Стоит ли говорить, что утром врач не пришел, мало того -- нам прямо отказали в лечении Наташи. "Здесь вам не курорт!" С тех пор к нам в камеру вообще не заходили, даже с обыском. Только смотрели сквозь дверную решетку -- живы ли? И каждый раз, когда смотрели, магическое слово "врача!" сметало их прочь от нашей камеры.
В ту голодовку я еще раз убедилась, насколько мы мало знаем о своих возможностях. Вот я лежу на полу, и к моей обессиленной руке медленно, сложными кривыми, подползает мокрица. Не нашла другого места для прогулки! Надо бы ее отогнать, но я с тупой отчетливостью понимаю, что на такой расход энергии меня не хватит. Еле шевелю пальцем, но это не слишком пугает нахальное насекомое. И вдруг от отопительной трубы -- стон, Наташа проснулась. У нее в холоде обострилось старое воспаление придатков, и теперь ее корчит от боли. И -- не знаю, какой силой -- я уже рядом с ней, и обнимаю, и что-то шепчу, и пытаюсь перекачать в нее свою жизненную энергию. Сейчас мне кажется, что ее так много! Надо было бы вынести Наташу из камеры на руках -- вынесла бы, уверена. За счет чего? Не знаю. Странные вещи происходят, когда человеку не на что рассчитывать, кроме Божьей помощи.
Но не все время Наташа в таком состоянии, бывают и часы, когда боль утихает и сердце тикает хоть слабенько, а без перебоев. Тогда мы занимаемся разработкой юмористического проекта -- парижский отель "Пятнадцать суток". Хотите познакомиться с аспектами советской жизни? Пожалуйста! Тут вам и экзотика, и расширение кругозора, и желающие похудеть станут изящными за неделю безо всяких врачей! Открываем отель, все чин-чином: камеры, нары, баланда и пайка хлеба. Надзирателей придется из Мордовии выписать, французы так не сумеют. Баландеров -- тоже. Дороговато получится, но отель-то шикарный, без подделок. Вам сколько суток угодно? Десять? Ну это вы по неопытности -- возьмите-ка сначала номерок на четыре! А там посмотрите. Тут и развлечения есть, и конкурсы: ухитритесь передать записку в соседнюю камеру -- премия, сумеете юридически грамотно добиться отправки заявления прокурору -- премия, протащите через обыск свитерок -- еще премия! Развивайте инициативу...
Какие премии? Да не денежные, конечно, это было бы примитивно и не давало бы ощущения полноты жизни. А например -- махровое полотенце: подмотать под казенный балахон. Или шерстяные носки. Или -- высший приз! -- на сутки телогрейка...
И какими бы счастливыми выходили из такого отеля парижские клиенты! Какой мелочью казались бы им их нормальные житейские затруднения! Какой вкусной -- обычная еда, каким свежим и ароматным парижский воздух! Возвратясь к семьям, они забыли бы о ссорах, и каждый встречный, с которым можно свободно поговорить -- был бы им интересен и заслуживал их симпатии!
А будут рецидивы -- пожалуйста, обратно! Отель "Пятнадцать суток" работает непрерывно, в любое время суток защелкиваются замки на камерах... И не волнуйтесь, отель все-таки в цивилизованной стране: кто запросится домой досрочно -- так и быть, отпустят.
Уж какой лексикон приобрели бы бедные французы в этом отеле -- другой вопрос. Наши дежурнячки при нас браниться не смеют, а с уголовницами переругиваются на равных:
-- Ах, ты, такая, такая и такая!
-- От такой слышу, туды тебя растуды!
Так длится подолгу, и все гулкие камеры ШИЗО и ПКТ внимают этому захватывающему диалогу. Да простит мне покойный Пастернак, но мне всегда вспоминалась при этом его строка: "Двух соловьев поединок". Заканчивался этот поединок обыкновенно так: дежурнячка, исчерпав весь свой запас бранных слов и не желая проигрывать, вдруг вспоминала о своем высоком служебном чине. И потому последним ее аргументом было:
-- Заткнись, а то рапорт на тебя напишу!
Потом, походив по коридору и осознав, что она еще не все сказала, ответственная персона подходила к той же камере... и диалог начинался снова. Мы представляем эту беседу на смеси русского и французского языков -- но сил хохотать у нас определенно не хватает.
А Новый год мы все-таки праздновали. Не сдали обратно после умывания коробку зубного порошка. И на черной металлической обшивке печи изобразили елочку в натуральную величину. Я -- верхушку и среднюю часть, а Наташа, лежа (встать она уже не могла) -- елочную ножку. Вернее, не одну ножку, а две: в зэковских ботинках "что ты -- что ты". Разведенный водой зубной порошок прекрасно мазался, и картинка получилась развеселая. А мы, лежа на полу -- Наташа на шестые сутки голодовки, я на одиннадцатые -- радовались ей, как дети.