Русские литературные пародии


М. В. Ломоносов.

"Ода вздорная."

Гром, молнии и вечны льдины,
Моря и озера шумят,
Везувий мещет из средины
В подсолнечну горящий ад,

С востока вечна дым восходит,
Ужасны облака возводит
И тьмою кроет горизонт.
Ефес горит, Дамаск пылает,
Тремя Цербер гортаньми лает,
Средьземный возжигает понт.

Стремглав Персеполь упадает,
Подобно яко Фаэтон,
Нептун державу покидает
И к бездне повергает трон.

Гиганты руки возвышают,
Богов жилище разрушают,
Разят горами в твердь небес.
Борей озлясь ревёт и стонет,
Япония в пучине тонет,
Дерётся с Гидрой Геркулес.

Претяжкою ступил ногою
На Пико яростный титан,
И, подскользнувшися, другою
Во грозный льдистый Океан.
Ногами он лишь только в мире,
Главу скрывает он в эфире,
Касаясь ею небесам.

Весь рот я Музы разеваю
И столько хитро воспеваю,
Что песни не пойму и сам.

(А. П. Сумароков)


Элегия

Увы! тоскую я, увы! тоскую ныне,
Увы! жестокой я подвержен стал судьбине.
Увы! (но что еще в напасти говорить?)
Увы! судьба меня стремится уморить.
Прекрасные, увы! колико вы мне милы,
Когда последней я увы! лишаюсь силы.

И ах! не можно мне дыханья испустить,
Доколе буду ах! прекрасну ах! любить,
И ах! как весть сию она внимать ах! станет,
Ах! с грусти ах! она, как роза, ах! увянет.
Томлюся я теперь, томлюся и стеню,
Томлюся говорю, а сам себя маню,
Надеждою еще обманчивой ласкаюсь
И сладким ядом я еще, еще питаюсь.
Еще я думаю, еще приятный час
Еще соединит еще стократно нас;
Но нет уже, как зрю, надежды уж нимало,
И все уже от нас веселье уж пропало.

Что ж делать мне теперь,-- терзаться и стенать,
Грустить, печалиться, и млеть, и тлеть, вздыхать,
Леденеть, каменеть, скорбеть и унывати,
И рваться, мучиться, жалеть и тосковати,
Рыдать и слезы лить, плачевный глас пускать
И воздух жалостью моею наполнять.
Дремучие леса, кустарники и рощи,
Светящую луну во время темной нощи,
А солнце красное сияющее в день,
Чтобы хранили все возлюбленную тень.

Земля, питай ее ты лучшими плодами,
Ты жажду утоляй ты чистыми струями,
Зефиры вы, узрев любезной вы красы,
Тихонько дуйте вы в прелестны вы власы.
Когда потребно, вы, вы члены холодите,
Но буйностью вот вы кудрей вы не вредите.
Прости, прекрасная, живи ты в той стране,
Ты часто воздыхай о плачущем о мне,
Жалей меня, жалей, жалей, как я жалею,
Я в сердце я тебя одну я, свет, имею.
Прости, прости, прости, еще скажу прости,
Ты вместе ты ко мне с любовью ты расти.

(неизв. автор 19 в.)


Гимн восторгу

(Ода)

Восторг, восторг души поэта,
Ты мчишь на дерзостных крылах
По всем его пределам света!
Тобой теперь он на валах
И воздувает пенны горы.
Тобою вмиг в чертог Авроры,
Как быстра мошка, возвился
И вмиг стремглав падёт в долину,
Где нет цветов, окроме крину,
В которой Ганг с Невой слился...
И в тот же миг... дрожу и млею!
Между эфиром и землёю,
С хребтов Кавказских льдяных гор,
Куда не досягает взор,
Сквозь мерзлы облака вещает,
Как чрево Этны, ржет, рыгает
Уже не смертного то глас,
Големо каждое тут слово
Непостижимо, громко, ново,
Соплещет сам ему Пегас;
Уже не слышны лирны струны,
Но токмо яркие перуны,
Вихрь, шум, рёв, свист, блеск, треск, гром, звон...
И всех крылами кроет сон!

* Големо - очень.

(П. И. Дмитриев)


Осенняя прогулка рыцаря Ральфа

(Полубаллада)

Рыцарь Ральф, женой своею
Опечаленный, на шею
Навязал себе, бледнея,
шарф большой.
И из жениной уборной,
Взяв подмышку зонтик черный.
Устремился он проворно
В лес глухой.
Листья желтые летели,
Сучья голые чернели,
Рыцарь Ральф в душе и теле
Ощущал озноб.
Ревматические боли
Побеждают силы воли --
И, пройдя версту иль боле,
Рыцарь молвил: "стоп!"
Повернул назад и скоро,
Выйдя из глухого бора,
Очутился у забора
Замка своего.
Утомлен и безоружен,
Весь промочен и простужен,
Рыцарь молча сел за ужин,--
С ним жена его.
"Рыцарь Ральф,-- она сказала,--
Я вас нынче не узнала,
Я такого не видала
Шарфа никогда!"
"Этот шарф был очень нужен,--
Молвил рыцарь Ральф, сконфужен.--
Без него б я был простужен
Раз и навсегда".

(В. С. Соловьев)


Под веткой сирени

(бесконечное стихотворение)

Под душистою веткой сирени
Пред тобой я упал на колени.
Ты откинула кудри за плечи,
Ты шептала мне страстные речи,
Ты склонила стыдливо ресницы...
А в кустах заливалися птицы,
Стрекотали немолчно цикады...
Слив уста, и объятья, и взгляды,
До зари мы с тобою сидели
И так сладко-мучительно млели...
А когда золотистое утро
Показалось в лучах перламутра,
Ты сказала, открыв свои очи:
"Милый, вновь я приду к полуночи,
Вновь мы сядем под ветку сирени,
Ты опять упадешь на колени,
Я закину вновь кудри за плечи
И шептать буду страстные речи,
Опущу я стыдливо ресницы,
И в кустах защебечут вновь птицы..
Просидим мы, о милый мой, снова
До утра, до утра золотого...
И когда золотистое утро
Вновь заблещет в лучах перламутра,
Я скажу, заглянув тебе в очи:
Милый, вновь я приду к полуночи,
Вновь мы сядем под веткой сирени...

И так далее, без конца.

(В. П. Буренин)


Любовь без зыби

(Роман)

Часть 1

Был полдень... Заходящее солнце своими багряно-огнистыми лучами золотило верхушки сосен, дубов и елей... Было тихо; лишь в воздухе пели птицы, да где-то вдали грустно выл голодный волк... Ямщик обернулся и сказал:
-- А снегу все прибывает, барин!
-- Что?
-- Я говорю, что снегу прибыло...
-- А!
Владимир Сергеевич Табачкин, о котором идет речь, в последний раз взглянул на солнце и помер.

Прошла неделя. Над свежей могилой со свистом носились птицы и перепела. Солнце светило. Молодая вдова, вся в слезах, стояла возле и с горя обмочила весь платок...

(А. П. Чехов)


Л. Н. Толстой

Царствие Божие не в конституции

...И то, что это была конституция, т. е. то, что 9/10 людей, живущих на земле, считают единственно важным и единственно почетным, а не царство божие, т. е. то, что на самом деле единственно важно и единственно полезно потому, что единственно важно и единственно полезно, божеское, а не человеческое, или то, что кажется людям оно человеческим,-- и сделали то люди, собравшись несколько сот тысяч человек на одном небольшом пространстве земли, стали убивать друг друга, т. е. делать то, что называется конституцией, потому что то, что называется конституцией, есть то, что люди считают конституцией...

(П. П.-ский)


А. П. Чехов

Дача с птичкой

...А потом все гуляли, и Сонечка, шедшая впереди, думала о том, что казни -- грех, и убийство -- грех, и сама она, такая тоненькая и белокурая, тоже -- грех, и что Лазаревский плохо подражает Чехову. На шестьдесят восьмой версте разорвалась ракета, потянулась по небу, но разбилась о него и упала на землю к самым ногам белокурой Сонечки. "Через 200 или 300 лет так же вот,-- подумала Сонечка,-- будут ходить люди и сзади меня будет итти Чехов, и ему будет подражать Борис Лазаревский, и так же ракеты опять будут разбиваться о далекое печальное небо". И всем стало грустно.

Когда возвратились на дачу, ночь была темной, и в соседнем городе убили губернатора. "Да,-- сказала вслух в темноту Сонечка,-- убийство -- грех, но и я -- грех". И заплакала. Прямо перед окнами пробежала тень. "И тень - грех", мелькнуло в уме Сонечки...

(П. П.-ский)


М. Горький

ДРУЖОЧКИ

(Рассказ)

I

В тени городского общественного писсуара лежали мы втроем: я, Мальва и Челкаш.

Длинный, худой, весь ноздреватый -- Челкаш был похож на сильную хищную птицу. Он лениво почесывал босой грязной пяткой другую пятку и сочно сплевывал на сторону.
Мальва была прекрасна. Сквозь дыры старых лохмотьев белела ее ослепительная шкура. Правда, отсутствие носа красноречиво намекало об ее прежних маленьких заблуждениях, а густой рыбный запах, исходивший от ее одежды на тридцать пять сажен в окружности, не оставлял сомнений в ее ремесле: она занималась потрошением рыбы на заводе купца Деревякина. Но все равно, я видел ее прекрасной.

II

-- Все чушь! -- сказал хрипло Челкаш.-- И смерть чушь, и жизнь чушь. Изведал я всю жизнь насквозь. И скажу прямо в лицо всем хамам и буржуям: черного кобеля не отмоешь добела.
Мальва хихикнула и в виде ласки треснула Челкаша ладонью по животу.
-- Ишь ты... Кокетка...-- промолвил Челкаш снисходительно.-- И еще скажу. Влез бы я на Исаакиевский собор или на памятник Петра Великого и плюнул бы на все. Вот говорят: Толстой, Толстой. И тоже -- носятся с Достоевским. А по-моему они мещане.

III

-- Зарезал я одного купца,-- продолжал Челкаш сонно.-- Толстый был, пудов в десять, а то и в двенадцать. Кабан. Ну, освежевал я его... Там всякие кишки, печенки... Сальник один был в полтора пуда. Купца ежели резать -- всегда начинай с живота. Дух у него легкий, сейчас вон выйдет...
-- Известно,-- сказал я.
Челкаш поглядел на меня пристально и жестко усмехнулся.
-- А ты прежде отца в петлю не суйся...-- сказал он с расстановкой.-- Твоя речь впереди... Потом пошел я на его могилу. И такое меня зло взяло. "Подлец, ты, подлец!"-- думаю. И харкнул ему на могилу.
-- Все дозволено,-- произнесла Мальва.
-- Аминь,-- подтвердил Челкаш набожно,-- так говорил Заратустра.

IV

Стало смеркаться. От писсуара легла длинная тень. Мальва, которая до сих пор внимательво занималась исследованием недр своего носа, вдруг зевнула и сказала томно:
-- Пойдем что ли, Челкаш?
-- Ну-к, что ж, пойдем.-- Он поднялся и потянулся.-- Прощай что ли, товарищ,-- обратился он ко мне.- Увидимся, так увидимся, а не увидимся, так и чорт с тобою. Страсть меня как эти самые бабы любят.
Они ушли -- оба молодые, стройные, гордые...
Я все еще лежал в тени городского писсуара. Звенело солнце и смеялось море тысячами улыбок...
-- Падающего толкни!-- подумал я, встал, плюнул еще раз и поплелся в ночлежку.

(А. Куприн)


И. А. Бунин

(Из кислых рассказов)

Сижу я у окна, задумчиво жую мочалку, и в дворянских глазах моих светится красивая печаль. Ночь. Ноги мои окутаны дорогим английским пледом. Папироска кротко дымится на подоконнике. Кто знает?-- может быть, тысячу лет тому назад так же сидел и грезил, и жевал мочалку другой неведомый мне поэт?
Ржи, овсы и капусты уходят в бесконечную даль, а там, на самом краю озимого поля, у одинокого омета, важно гуляет грач. Правда, ночью мне его не видно, но он мне нужен для пейзажа. Суслик мягко свистнул на дереве под моим окном...
Отчего мне так кисло, и так грустно, и так мокро? Ночной ветер ворвался в окно и шелестит листами шестой книги дворянских родов. Странные шорохи бродят по старому помещичьему дому. Быть может, это мыши, а быть может, и тени предков? Кто знает? Все в мире загадочно. Я гляжу на свой палец, и мистический ужас овладевает мной!
Хорошо бы теперь поесть пирога с груздями. Сладкая и нежная тоска сжимает мое сердце, глаза мои влажны. Где ты, прекрасное время пирогов с груздями, борзых густопсовых кобелей, отъезжего поля, крепостных душ, антоновских яблок, выкупных платежей?
С томной грустью выхожу я на крыльцо и свищу старому облезлому индюку. Садовник Ксенофонт идет мимо, но не ломает шапки. В прежнее время я бы тебя, хама, на конюшню!..
Я возвращаюсь в свою печальную комнату. Из сада пахнет дягилем и царскими петушками. Меланхолично курдыкает на пряслах за овинами бессонная потутайка. Отчего у меня болит живот? Кто знает? Тихая тайная жалость веет на меня незримым крылом.
Все в мире непонятно, все таинственно. Скучный, вялый и расслабленный, как прошлогодняя муха, подхожу я к двери, открываю ее и кричу в зловещую темноту:
-- Марфа, иди сюда!.. Натри меня на ночь бобковой мазью!

(А. Куприн)


Леонид Андреев

"Тьма"

I

Он пошел в дом терпимости не потому, что он был известным бомбометателем, что ему было 26 лет и он был еще невинен, как молодой шатен, а потому что в четверг ему предстояло совершение очень крупного террористического акта.
В доме терпимости он нашел все в надлежащем порядке и одобрительно кивнул головой хозяйке.
Навстречу ему поднялись три девущки, из которых одна осталась сидеть.
Он подошел к ней и, желая быть развязным, но в то же время и строго партийным, сказал:
-- Ну как, моя бомбочка? Взметнемся в твое гнездышко?
Эта формула перехода к очередным делам показалась ему очень подходящей, и он с гордостью подумал:
-- А ведь из меня вышел бы недурной парламентарий!
Пошли. Остановился у зеркала. Посмотрел. Вошли. Осмотрелся. Сморщил нос. Потрогал кровать. Прочная. Успокоился. Попробовал дверь. Дубовая. Обрадовался. Потрогал Любочку. Оказалась настоящей. Тоже обрадовался.
-- Ну что, миленький?..-- сказала Любочка, добродетельно и нагло глядя на него.
Он раздел браунинг и остался в одних обоймах. Любочка с удивлением посмотрела на него и медленно протянула:
-- Ишь ты!.. А говорят, что все сицилисты жиды!
-- Я -- русский, русский!-- весело потирая руки, говорит Петр (так звали его), смеясь.-- Даже немножко аигличанин. Любишь англичан?
-- Страсть как люблю!-- призналась Любочка и покраснела.

II

Они сидели вдвоем и ворковали:
-- Вот что, Люба. Конечно, ты можешь предать меня, и меня повесят.
-- И предам!-- сказала она, обняв его шею.
Он благодарно взял её руку, поднес к губам и почтительно поцеловал.
И совсем тихо, точно нежное журчание ручейка, послышался голос девушки:
-- Вон! Вон отсюда, болван!
-- Ну, и выдашь меня,-- продолжал он так же тихо,-- и заберут меня,-- тебе какая от этого радость? И ведь я, Люба, еще живой не дамся..
-- Стрелять будешь? Захохотала. Ударила по щеке. Плюнула в лицо.
-- А чем стрелять будешь, ежели я твой браунинг в контору унесла?
Посмотрел. Улыбнулся.
-- Буду без браунинга стрелять. Буду стулом стрелять. Кроватью. Тебя заряжу и из тебя стрелять буду.
Постучали.
-- Люба! Офицеры приехали.
Заскрипела зубами. Отхлестала его туфлей. Крикнула:
-- Не пойду. Некогда: гостя бью.

III

Сидела, заломив руки, вся в блаженной истоме, усталая от битья террориста. Покачивала головой. Целовала его исцарапапное лицо. Почти пела:
-- Миленький мой, плакать с тобой будем. За всю жизнь наплачусь. Ох, как весело будет!
Встал. Тряхнул головой.
-- Не хочу веселиться. Нам нельзя веселиться.
-- Почему, миленький?
Начал ходить по комнате.
-- Нельзя. ЦК запретил. ЦК все запрещает.
Вдруг стукнул по столу кулаком. Закричал:
-- Любка! Пей!
И когда она, светлая, невинная и девственная, покорно налила рюмки, он поднял свою и произнес:
-- За нашу братию! Выпили. Замолчали. Опять выпили. Опять замолчали и еще раз выпили. Сказал:
-- Там, Люба, еще остался, кажется, коньяк. Выпей и ложись. Обнялись.

IV

Уже совсем рассветало, и в доме было тихо, как во всяком доме,-- когда появилась полиция.
Был отчаянный стук, крик, угрозы, и когда ворвались несколько десятков людей с револьверами и ружьями, он сидел на кровати, свесив голые волосатые ноги. Одной ногой он подозрительно качал.
-- Как фамилия?
Молчал. Качал голой ногой.
-- Это вы тот самый?-- спросил трусливо пристав. И два раза ударил Любку по шее.
Молчал. Качал голой ногой.
-- Оказывает он вооруженное сопротивление или не оказывает?-- думал пристав, глядя на качающуюся ногу.
Он отозвал в сторону сыщика и тихо спросил:
-- Почему он так ногой качает?
-- Может быть, в ней динамит!-- так же тихо ответил сыщик.
Действительно, нога была грязноватая, а на левом мизинце была мозоль.
Пристав крикнул:
-- Разденьте ногу. Не то буду стрелять.
Молчал. Качал голой ногой.
Совсем уже рассвело. Показались два офицера, не выспавшиеся, с помятыми физиономиями. Посмотрели на качаюшуюся ногу и сами покачали головами.
-- Стыдно-с. Анархист, а ногой качает.
Молчал. Качал голой ногой.
-- В ноге у него динамит-с. Может взорвать-с...
Заволновались. Подняли винтовки. Прицелились.
-- Попробуй только взорвать. Покажем тебе!..
Молчал. Качал голой ногой.
Внизу послышался топот и лязг.
Подвозили орудие.

(О. Л. Д'Ор)


М. П. Арцыбашев

...Она медленно, слегка волнуясь на ходу всем телом, как молодая красивая кобыла, спустилась с крыльца. Васанин, весь изгибаясь, как горячий веселый дромадер, приблизился к ней, молча взял е за руку и повел по направлению к пещере.
Был слышен только стук их копыт.
Он думал о том, как эта, полюбившая его, гордая, умная, чистая и начитанная кобыла будет стоять с ним в одном стойле, и он так же будет делать с нею, что хочет, как и со всеми другими.
-- Люди постоянно ограждают себя от счастья китайской стеной,-- глухо заговорил он.-- Представьте, у меня есть красавица сестра, и для меня она,-- Басанин саркастически улыбнулся,-- до сих пор только сестра... Идиотка! Вот и вас взять... Чем вы не кобыла? И чего вы боитесь? Потомства? Э-эх! Займитесь маленько химией. Эх, люди, люди!.. Создадут вот так себе призрак, мираж -- и страдают!..
Пещера была перед ними. Молодые люди зашли в нее. Мысль, что девушка, в сущности, в его руках, что пещера так удобна в качестве стойла, что никто не услышит, ударила Басанина, и на мгновение у него потемнело в глазах, и ему захотелось заржать. Но он овладел собою и, выйдя из пещеры, сказал:
-- Послушайте, как вы не боялись со мной итти сюда? Ведь если крикнуть, то никто не услышит?
-- Я думала, конечно, что вы порядочный жеребец.
-- Напрасно вы так думали.
И Басанину показалось, что это очень оригинально, что он говорит с тей так, и что в этом есть что-то красивое, стихийное, лошадиное...

(А. А. Измайлов)


Алексей Ремизов

Трагедия

(Мистико-анархический рассказ)

У Плющихи завораксили в маленькие чири-бири, чири-бири, кулдык; чири-бири, чири-бири, кулдык..
Плясавица под забором куевдилась: жиганила, в углу подъелдонивала. Привереды по промоинам трепыхала. Слам тырбанила. Кувыки каверзила.

Звездоньки лу-у-чистые высыпали.

Дилиндогнули с розмаху в новопожертвованный: Селифоныч отчугунил за уголовщину. Сеточкой рядил дождичек. Сыростью шибало по улице. А там яренький такой, сухонький, восковой, топленый, душок святенький. Яренький, святой, ельничный.
Засвербело о великий канун. В подвечерье заполозило по подрамкам. Чиликнули замки в ставнях: дзинь-дзон, хржж... Распухлявилась по улицам чернота; склизкая зажабилась у домов. Угарница в душе заворочалась... Винница заляскала язычищем. Выпивоны чехардили в глазах. За пьяный жилоплет потянуло, клюкальный сычуг закарежило. Заманкой хороводило к кабаку: казённенький, двухцветный щиток.
У Плющихи все вараксили да вараксили. Грозно бухал вперемежку новопожертвованный. Чудесило. Ослышкой морочило. Будто махонькие: "водочки, водочки!" А новопожертвованный: "дам, дам, дам!"
Подлузился к казенному кабаку. Трюхнул в ставню. Заелдыкал по переплету.
"Пошел к чорту". Кулачище в ведро.
Плясавица под забором куевдилась:
Мира твоего н е приемлю.

(Евгений Девьер)


Ф. Сологуб

"Навьи чары"

Глава первая

I

Беру человека, живого и крепкого, и творю из него яичницу, ибо я -- Сологуб.
Беру сладостную женщину и раздеваю ее всенародно перед светлым ликом Пламенного Змия, ибо я -- поэт. Я -- Дмитрий Цензор. Я почти -- Годин.
С чего начну?
Начну с середины. Начну с конца. Вовсе не начну или брошусь с Юнг-Фрау в реку Мисиссипи.
Но лучше начать с того, что красиво и приятно, что купается летом и носит юбку. Начнем с женщины.
И вот они купались.
Они купались и тем не менее они были наги и мокры и звали их Елисавета и Елена.
Они плавали вдоль и поперек реки, прекрасные, как две миноги.
А желтый Дракон целовал их розовые тела и ругал себя:
-- Ах я, телятина! Не захватил фотографического аппарата.
Но утешал себя:
-- Завтра обязательно попрошу у Марса кодачек и сфотографирую их.
Девушки были прелестны. Пухленькие, розово-желтые, черноволосые, загадочно-страстные.
Но говорили они о приват-доценте, недавно поселившемся в городе Скородоже, Георгии Сергеевиче Триродове.
Триродов был химик и вообще странная загадочная личность.
Все в свете кончается, даже купание молодых девушек. Вышли. Как-то вдруг. На землю. На воздух. На. Подножие неба.

II

Постояли. Нежились лобзанием Змия. Вошли. В. Купальню. Стали одеваться.
Елисаветин наряд был очень прост. Чулки и соломенная шляпа.
Елена, кроме чулок и шляпы, носила пояс с перламутровой пряжкой. Она любила одеваться.
Наконец, оделись, пришли домой. Поссорились с братьями и пошли гулять. Пошли по направлению к усадьбе Триродова.
Их влекли туда судьба и любопытство. Но шли они сами. Волновались.
-- Надо вернуться!
В кустах у изгороди послышался тихий шорох. Кусты раздвинулись. Выбежал бледный мальчик. Открыл калитку. Исчез.
-- Недотыкомка!-- сказала Елисавета.
Елена незаметно перекрестилась. Громко сказала:
-- Если это нежить или нечисть, то очень интересно... Ах, как интересно!
Пошли вперед. Наконец перед ними открылась большая прогалина. На ней было много детей. Разного возраста.
В различных местах сидели. Летали. В середине десятка три мальчиков и девочек пели:
-- "Эх распошел, грай-пошел, хорошая моя..."
Все дети и наставницы их были одеты очень просто и легко.
Девочки -- в подвязках. Мальчики -- в одних подтяжках.
"Одежда должна защищать, а не закрывать -- одевать,-- а не окутывать."
Дети, которые не играли, обступили сестер. Одна маленькая девочка сказала:
-- А мне дядя Дю-Лу белочку подалил. А я как кликнула! А он как побежит!
Из-за куста выглянули два белых мальчика.
-- Кто это?- спросила Ели савета.
Маленькая девочка весело ответила:
-- Это тихие мальчики. Они живут в главном доме у Геолгия Селгеевича.
-- Что ж они там делают?
Маленькая девочка таинственно прошептала:
-- Не знаю. Они к нам не плиходят. Их там стележет злой дядя Кузмин.
Перед сестрами открылась тихая долина. Пошли.

Глава вторая

Триродов был один. Вспоминал. Мечтал о прошлом. О ней...
Кошмары томили...
И нарушено было уединение вторжением холодно-чувственной любви.
Пришла. Начала, как всегда:
-- Я пришла к вам по делу.
И стала раздеваться.
Альбина была человек партийный. Даже раздеваясь, говорила об агитаторах, даже в объятиях думала о пролетариате.
Так и теперь. Расстегнула сзади крючки. Сказала:
-- Сегодня к вечеру будет агитатор.
Помолчала. Вздрогнула. Сказала, берясь за лиф:
-- Накрыли типографию. Арестовали.
Проворно и ловко разделась. Нагая стала перед Триродовым. Произнесла:
-- Сознательные рабочие собираются бастовать на клозетной фабрике.
Подняла руки. Страстный холодок пробежал по ее розовому телу. На лицо набежала краска. Сказала, тяжело дыша:
-- Кухарки требуют сокращения рабочих часов. Судомойки тоже.
Помолчала. Зевнула. Тихо прошептала:
-- Вы меня приласкаете, Триродов?
Подумал. Спросил:
-- Имеете разрешение ЦК?
Нашла юбку. Порылась в ней. Вытащила сложенный вчетверо лист. Подала ему.
Триродов прочитал внимательно лист. Сказал:
-- Документ в порядке. Приласкаю. Ступайте в следующую комнату. Ждите меня.
Пошла, блеснув своим ослепительным телом. В дверях обернулась и крикнула:
-- На массовке будет говорить товарищ Елисавета.
Скрылась. Триродов прочел две главы из Маркса и пошел к ней.
Улыбнулась страстно. Прижалась к нему. Слегка покраснела. Спросила:
-- Вы сегодня будете на заседании трубочистов?
Он утвердительно обнял ее стан.

(Продолжение в след. книжках "Шиповника".)

(О. Л. Д'Ор.)


Н. В. Гоголь

Отрывок из гумористически-шутливой повести

Такого рода повести пишутся без эпиграфов.
Примечание наборщика

Глава первая

Иван Прохорович и его житье-бытье

Иван Прохорович Сучковатый... Вы знаете Ивана Прохоровича Сучковатого? Неужели вы его не знаете? Ах! Боже мой, да его вся Коломна знает: спросите в Канонерской, в Торговой, на Козьем Болоте -- ей-богу! его все там знают! Я однажды шел даже от Прачешного... Нет, как бишь он, вот этот мост, ну -- тот, что там, через Пряжку, на Мясной улице -- вот, мимо рта суется... Нет! не припомню! Еще подле него будка полосатая, а подле будки всегда располагается на лавочке булочник, который однажды... Ох, господа! Это презабавное происшествие -- об нем вся Коломна очень долго твердила, и все думали, что это шутки, выдумка Фомы Филипповича, известного своим остроумием во всей Коломне, не менее Вольтера в Европе во время оно... Ну, так видите, ей богу, правда -- иду я, идет и Иван Прохорович Сучковатый, так себе идет, еще и в шинель завернулся -- у него прекрасная шинель пьюсового цвета -- сукно сам он выбирал в Гостинном Дворе и образчики в лавке Челпанова взял, да помочил, посмотрел, как оно выйдет в декатировке -- ведь без того, пожалуй,-- подсунут... Народ ныне стал хитрый и ловкий! Так вот, идет себе Иван Прохорович Сучковатый, и я иду сбоку, а навстречу ему идет человек -- мизерный такой, вот словно чухонец навеселе, когда он с веселья нюни распустит, и виц-мундир-то на нем так уж плохенькой -- Иван Прохорович не мог даже угадать какой был на нем виц-мундир. То есть не на самом Иване Прохоровиче, а на том, мизерном-то, что шел к Ивану Прохоровичу навстречу... Ну-с, вот и сошлись они. Иван Прохорович и хотел было пройти мимо, а тот вдруг ему не с того, не с сего, таким писклявым голосом, да так, знаете, с маленькою хрипью: "Здравствуйте, батюшка Иван Прохорович! все ли в добром здоровьи?"

Чудные, господа, делаются дела на белом свете, и уж каких философий и художеств не бывает! Вот, у нас таки, в Департаменте, недалеко ходить, был экспедитор, умный человек, деликатный и солидный, всегда: с прибавлял, когда бывало, говорит, хоть бы бранился.-- "Вы-с бумагу-с не переписали-с', - бывало начнет, а сам берется за табакерку, постучит пальцем по ней (табакерка была у него с кунштиком: очень хорошо изображен был на ней Султан Махмут, с трубкой), постучит и скрипнет так -- трр! а потом возьмет табачку двумя пальцами -- "не писали-с? а-с? Вы-с ленивец! Не прикажете ли табачку-с"? -- и выговор, и милость. То-то был начальник прекраснейший! А еще, господа, я знал одного Немца, сапожника, которого дразнили: марковку съел! И вот, бывало потеха закричит, застучит ногами: какой твоя марковку съел? Плют, ты, некотяй -- я твоя будит кулаки дам! Я будет моя на будошник пошла! Цур тейфель! Сама твоя моркофка скушала. Не будишь под другой канал делал -- сама будет упал туда (а это значило у него "не рой под другим ямы, сам в нее ввалишься!"). Вот пришел к нему однажды заика, и уж курьезный был у них разговор, вот, что мой покойный учитель Иван Софроныч (упокой, боже, душу его!) называл куриозитас натуре. Тот, видите, Немец-то думал, что заика насмехается, или, как мой сосед Иван Иваныч говорит: надсмехается, а куда тебе насмехаться -- его так уж угораздило родиться; и тот Немец, что к нам в Петербург приезжал, машинку привозил и заикам под языки подкладывал, и книжечку выдал об этом, и вот уж сказал: "не будет вылечил". Однакож куда это мы заехали околицей от Ивана Прохоровича,-- эвона, как оно хватило: к заике -- да это, словно, русский извощик напрямик с дороги сворачивает! Вишь -- "ближе" говорит... Позвольте-ка, на чем бишь мы остановились? На Немце? Нет; на заике -- нет; на мизерной встрече Ивана Прохоровича? И то нет. Знаете ли? Не начать ли нам новой главы? Знавал я одного писаку -- славно писал, собачий сын: какие фигурки расчеркивал, то гуська, то вот этак собачку, то этак ничего, так просто фигурки -- вот он, бывало, испортит лист, посмотрит, ножичком отрежет и начнет на другом.-- Сем-ка и мы -- благословясь -- отрежем!

(Н. Полевой)

* * *

"Знаете ли вы Ивана Прокофьевича Желтопуза? Ну, вот тот самый, что укусил за ногу Прокофия Ивановича. Иван Прокофьевич человек крутого характера, но зато редких добродетелей; напротив того, Прокофий Иванович чрезвычайно любит редьку с медом. Вот когда еще была с ним знакома Пелагея Антоновна... А вы знаете Пелагею Антоновну? Ну, вот та самая, которая всегда юбку надевает наизнанку".

(Ф. М. Достоевский)

1