– Ну что, – сказал Сашка, – доел? Тогда, знаешь
ли, я хотел бы кое-что тебе показать.
Он выбрался из-за стола, отыскал где-то вдали свой
портфель и извлек из него какую-то книжечку – по формату вроде "Зарубежной
фантастики".
– Погляди, полюбопытствуй. Завтра вернуть надо бы.
Толик полюбопытствовал.
– , – сказал он.
Потому что это была не "Зарубежная фантастика".
То есть, вероятнее всего, это именно и была фантастика, притом иностранная
– типичный ихний покетбук для не слишком вместительного кармана. Но уж
слишком какой-то яркий – неимоверной белизны бумага, такая белая, что это
выглядело уже чудну. И неимоверной черноты – синевато-красной в мелкую
звездочку – была обложка, и как-то так уж получалось, что даже не на обложку
она была похожа, а чуть ли не на окно, за которым, глубоко под черно-красной
синевой висел, освещаемый лукавыми, будто бы неподвижными звездами мутный
шар, полуприкрытый едва ли не движущимися облаками. И, самое главное (то
есть первое, что Толик заметил) – в верхнем правом углу из этой бесконечности
выпирал яркий белый прямоугольник, на котором странным шрифтом напечатано
было: "The Second Technocracy: preliminary study of socio- and technopathological
history, 20 – 22. For extraplanetary use only. If considered desirable,
any price can be appointed in any form of currency".
– Да, – сказал Толик.
Перевернул книгу. Там и в самом деле торчал на безукоризненной
белизне синенький штампик: $1.50. Не так уж и дорого, но какой уважающий
себя издатель решится шутить такими вещами? В самом деле, какой издатель?
Толик повертел книжку туда-сюда, но нашел лишь надпись на титульном листе:
"Brown-Grant, Francis D., author and editing operator, Mondrian, Landing,
227/2469". Так-то вот. Да еще поди прочти!
– Обрати внимание на шрифт, – сказал Сашка.
Да, Толик понадеялся было, что это только на обложке
Браун-Грант так изощряется, но оказалось, что свою несколько своеобразную
манеру написания букв он считает вполне естественной для нормального человека.
– Ни хрена себе, – сказал Толик.
– А что? Может, он и прав... А вообще-то, ты прав:
ни хрена себе!
Толик вгляделся. По правде говоря, шрифт был удобочитаем,
как бы там он ни назывался и какой бы сумасшедший дизайнер его ни выдумал...
В двадцать-то пятом веке! Да быть не может!
– Не может быть? – спросил Сашка. – Мистификация?
– Мистификация, – сказал Толик.
Ну да, всего-то навсего мелкая авангардистская лавочка
выпустила эту штуковину без указания цены, поскольку на деньги этим типчикам
плевать из чисто принципиальных соображений. Ну, может, потому еще плевать,
что всю затею безотказно финансирует добрый, несколько чудаковатый дядюшка-миллионер.
Хорошо, должно быть, иметь дядюшку-миллионера!
– Скорее всего, – сказал Сашка. – То есть не скорее
всего, а иначе просто быть не может. Но забавная мистификация. Ты бы почитал,
чем на обложку пялиться. Мюллера возьми, без него не одолеешь.
– А откуда это?
Толику почему-то лишь сейчас пришло в голову задать
естественнейший вопрос.
– На факультете нашел, – ответил Сашка без особого
энтузиазма. – Повесил, разумеется, объявление, так, мол, и так, но никто
не явился. Боюсь, и не явится. А на кафедру, пожалуй, стоит все же отнести.
Сашка был как-то неожиданно спокоен. И было при
всем при том у Толика странное, совершенно сумасшедшее ощущение, что Сашка
и не думает сомневаться в инопланетном происхождении покетбука, а просто
привык получать такие вот посылки. Словно и не человек он вовсе, а какой-то
агент сверхцивилизации, для которой не то что вторая, а даже третья технократия
немногим отличается от каменного века.
– Ну, – вступился Толик, – что ты говоришь? Заиграют
ведь без тебя.
– Там некому, – Сашка высокомерно усмехнулся. –
Они читают по-аглицки лишь специальные тексты, и то со словарем. Хотя не
думаю, чтоб кто-нибудь смог осилить это без словаря.
– Спорим? – как-то неожиданно для себя предложил
Толик.
Сашка отмахнулся, и Толик был этому рад: он, пожалуй,
и не смог бы сформулировать, почему вдруг счел себя способным.
Потому что хотя Толик был, вообще говоря, не так
чтобы очень уж плох в английском, но уже на второй строчке оглавления он
понял, что без словаря Мюллера ему придется туго. Со словарем, как выяснилось,
тоже.
– Сашк, а что такое "presubordination"?
– Почем я знаю? – отвечал Сашка все с тем же возмутительным
спокойствием. – Пресубординация, надо полагать. Ты читай, читай...
Внутри книжонка оказалась вполне солидной: было
подробнейшее оглавление, был алфавитный указатель, был даже список литературы
на полтысячи названий. Это же столько труда люди угробили! Толик раскрыл
на главе, носившей название, безнадежно унылое с точки зрения человека
25-го столетия: "20 – 22 века – переломный период в истории Земли и связанных
с ней планет". Что ж, посмотрим, посмотрим... Браун-Грант строил фразы
как-то не так, как, по мнению Толика, это было принято среди уважающих
себя англичан, ну да бог с ними, с фразами...
Утверждение,
вынесенное в название главы, может показаться отвратительно банальным –
по той хотя бы причине, что ранее 20 века не было и не могло быть никаких
связанных с Землей планет. Автор тем не менее склонен полагать, что в такой
формулировке содержится некоторая доля смысла, поскольку в эту эпоху, некоторыми
историками именуемую периодом Ранней экспансии, еще никоим образом не была
нарушена преемственность развития цивилизаций Земли. Даже такие, на первый
взгляд, экзотические образования, как Хэппи-Блесс, при более глубоком анализе
оказываются вполне явственно наследующими земной Сиреневой федерации и,
далее, разнообразным тоталитарным режимам 20 столетия. Мондриан, в то время
представлявшийся даже самым беспристрастным из наблюдателей явлением скорее
уникальным, пожалуй, еще более несомненно продолжает некоторую традицию,
имевшую на Земле давние и глубокие корни – с большим, разумеется, успехом,
нежели на Земле, осуществленную. Таким образом, мы поступим достаточно
корректно, если будем считать, что..."
– Слушай, а это что такое?
Сашка скорчил такую мину, что Толик понял бессмысленность
каких бы то ни было дальнейших расспросов. Мондриан, черт побери!
В этот период
для Земли и планет земной сферы влияния, с точки зрения отдаленного во
времени наблюдателя, наиболее характерно было исключительное многообразие
социальных систем при относительно близком уровне технологического развития.
Разумеется, современникам не могли не казаться разительными отличия, например,
рассредоточенной, полностью автоматизированной и индивидуализированной
технологии Мондриана от более примитивного, сконцентрированного крупносерийного
производства тоталитарных планет. Однако более подробный техноисторический
анализ вынуждает нас признать и эти, по многим признакам крайние формы,
и тем более многочисленные промежуточные модификации принадлежащими единому
техносоциологическому комплексу, как было показано Гершковичем, а впоследствии
более строго Левиным.
– Левин и Гершкович. Это еще кто такие?
Толик спросил просто так, по самому ему не вполне
внятной причине, потому что очевидная же мистификация, стало быть, и нету
их вовсе – или есть, но знамениты они единственно лишь участием в той самой
авангардистской лавочке.
– Библиографию посмотри. А еще тут про Гершковича
целая глава.
Гершкович в библиографии был – под 2262 годом и
на каком-то странном языке. Дж. Левин писал по-русски, назывался "Галактическая
социология", издан был почему-то в Катманду и датировался ничуть не лучше.
Ну, конечно, если впоследствии доказал, да еще более строго...
Именно на этот
перид приходится наиболее пышный и опасный расцвет тоталитаристских и монополистских
режимов (впрочем, тогда же было строго доказано их принципиальное тождество).
Впоследствии Шпильман и Кораблев исчерпывающе продемонстрировали неизбежность
развития монополистского техносоциального комплекса на спонтанно осваиваемых
планетах.
– Нет, – сказал Толик, – тут он что-то чего-то не
то загибает...
– А какой с него спрос, с Браун-то Гранта? У них
на Мондриане даже серийного производства и то нету... Ты лучше про Гершковича
почитай.
Толик не послушался и попробовал читать дальше,
потому что поди попробуй этого типа сыскать, если и в пределах единственной
страницы не очень-то сориентируешься!
Такая ситуация
не могла не привести к попыткам осмысления ее с самых различных позиций.
На фоне описанной технологической обстановки наряду с трактовками в духе
ранее существовавших школ и направлений неизбежно развивались и новые,
некоторые из которых оказались впоследствии полезны для формирования современных
техносоциологических концепций.
Следующий абзац был совсем коротенький, но Толик,
ткнувшись в него, запутался, выругался, прочел еще раз, посоветовался с
Мюллером, понял, что не понимает ни бельмеса, – и пропустил эти несколько
строк.
При первом
взгляде на историю социологических учений 20 ( 22 столетий более всего
поражает не их многообразие (легко объяснимое и, в сущности, вполне естественное),
а скорее то странное, до сих пор окончательно не разъясненное обстоятельство,
что наиболее дерзкие, оригинальные, а в ряде случаев также и наиболее перспективные
из нетрадиционных концепций разрабатывались очень часто в монополистских
и тоталитаристских регионах Земли и планет. Даже если исключить из рассмотрения
социологические и техноисторические школы Мондриана, в самом деле стоявшие
тогда особняком, мы вынуждены признать, что...
И опять Толик не понял, что они там вынуждены.
Для нас, вне
сомнения, наиболее авторитетны блестящие работы, выполненные группами в
Иркутске и Катманду (Левин, Шпильман, Кораблев). Но так же несомненно,
что они в немалой степени концентрировали свои усилия на обработке произведений
таких трагичных и противоречивых мыслителей, как Ямамото, Фогт, Ван Уорден,
такого нетрадиционного автора, как Фергюсон, даже "социолитературного флибустьера"
аббата Гершковича.
Хорошо сказано! Но Толик никак не мог предположить,
что аббат способен оказаться флибустьером. Впрочем, чтобы Гершкович оказался
аббатом...
– Ты Ямамото читал?
– Библиографию посмотри.
Ямамото, видимо, был как раз под тем номером, какой
был указан: видимо, потому что он, как подобает самураю, воспользовался
иероглифами. Фогт и Фергюсон писали по-английски, Ван Уорден – на языке,
который Толик нашел похожим на голландский. Гершкович датировался хуже
всех, не в пример хуже Фогта, начавшего, если верить Браун-Гранту, еще
в 1997 году.
– По-каковски это?
– Латынь, – без тени удивления ответил Сашка. –
Гершкович работал в Ватикане и писал на латыни.
– Ух ты!
– Нам бы до Фогта бы дожить бы... Только имей в
виду: его открыли в конце 21-го. Фергюсон открыл.
Толик фыркнул: Сашка то ли придуривался, то ли в
самом деле склонен был допустить подлинность сей книжонки. Ну да ладно,
книжонка, во всяком случае, презабавная.
Показательно,
что сами великие техноисторики конца 23 века не могли пройти мимо этого
факта, но испытывали затруднения в его истолковании. Так, Шпильман, ссылаясь
на Гершковича (трудно найти более рискованный источник!), усматривал в
этом простое совпадение. Кораблев единственно в этом случае приписывал
решающую роль психологическим факторам. На первый взгляд, наименее противоречивой
представляется трактовка Левина, использовавшего и в данном случае центральное
в его концепции понятие "ноогенного поля", – но поле ему приходилось для
этого трактовать несколько иначе, чем в обычных ситуациях (анализ особенностей
понятия поля по Левину см.
И длинное перечисление имен людей, которые еще не
родились, если верить Браун-Гранту, которые, скорее всего, никогда и не
родятся, если верить простому здравому смыслу, – а если и родятся, то уж
заведомо не станут сочинять ничего такого про ноогенное поле. Черт знает
что!
– Сашк! – сказал Толик, – по-моему, десять тысяч
пустобрехов должны были работать десять лет, чтобы сочинить такое.
– Ага, – согласился Сашка, – но ведь всех их можно
заменить большой красивой машиной, которая сделает то же самое за долю
секунды.
Толик опять оказался вынужден пропустить несколько
строк, и ему даже было от этого малость не по себе. Глупая мысль одолевала
его: раз уж кто-то взялся за такую мистификацию, так проще допустить, что
он верит в существование если не Левина, так ноогенного поля.
Действительно,
именно множественность и многообразие миров, входивших в земную сферу влияния,
первоначально провоцировали исследователей на разработку в первую очередь
синхронического подхода. Однако уже к середине 22 столетия усилиями нескольких
групп (Центр технопатологии в Найроби, Минская группа, Нью-Йоркский кружок)
была разработана, по тогдашней терминологии, эволюционная или диахроническая
техносоциология, то есть, по существу, первоначальный вариант техноистории
в современном смысле. С точки зрения этих школ,
Нет, это, по мнению Толика, было уже слишком! На
кого они, в самом деле, рассчитывали? Следующий абзац был не более вразумителен:
Толик не понял в нем ничего, кроме знаков препинания. А дальше на полстраницы
шли сплошные формулы. Красивые были формулы, на вид, во всяком случае,
они были хороши, только вот буковки... Толик подозревал, что они родом
из Индии, деванагари какое-нибудь, но и в этом, увы, он не был вполне уверен.
Еще менее он был уверен в том, что за этими закорючками стоит хоть какой-то
смысл, потому что откуда?! Или... Или этот самый парень взял да и сочинил
техноисторию синхроническую и прочую, а поскольку все равно никто не поверит,
решил издать в таком вот виде... Бред, быть того не может! Толик перевернул
три страницы – и словно их и не было: все шло до некоторой степени связно
– с точки зрения Толика, понятно.
Совокупность
представлений, получившая название "второй технократии" (возможно, по аналогии
со второй софистикой), оказалась в этих условиях наиболее продуктивной,
хотя в то время, может быть, и наименее заметной среди нетрадиционных концепций.
Классическая, первая технократия уже к концу 20 столетия не только полностью
исчерпала себя, но и оказалась серьезно скомпрометирована тем, что в ряде
случаев (Лакки-Плейс, Сиреневая федерация) с успехом выступала в качестве
официальной идеологии тоталитаризма. С другой стороны, антитехницизм, с
середины 20 столетия усиленно культивировавшийся разнообразными, преимущественно
левоэкстремистскими группировками, с развитием технологии все более воспринимался
как неуместный. Таким образом, интеллектуалы, не пришедшие по тем или иным
причинам к марксизму, столкнулись с необходимостью осмысления роли технологии
в развитии поздних формаций.
– Сашк, поздние формации – это что такое?
– А? Да, в самом деле, поздние.
– Ну поздние, это я понял, но что это значит?
– Успокойся, Толь, не кипятись. Поздние формации
– это то, чего мы с тобой не видели и, возможно, не увидим. Ну, Лакки-Плейс.
– А, – ответил Толик и влез в другой абзац.
Подобного рода
определения, весьма уязвимые для критики, что сознавалось в первую очередь
их авторами, тем не менее естественным образом приводили к восприятию поздних
формаций (а впоследствии любого общества) как техносоциального континуума.
На практике, впрочем, социология поздних формаций почти всегда подменялась
социопатологией: одной из основных тем "второй технократии" был тоталитаризм
в различных его формах. Именно этому почти болезненному интересу мы обязаны,
в частности, знаменитыми таблицами Фогта-Ямамото, которые (в той редакции,
какую придал им Фергюсон) до сих пор незаменимы при исследовании тоталитарных
структур и, вероятно, полностью исчерпывают их многообразие. Впрочем, в
первоначальном варианте, созданном Ямамото до публикации рукописей Фогта,
Сашка, видимо, за ним наблюдал, потому что Толик
не успел даже спросить.
– Не знаю, – сказал Сашка. – И ты смирись: всего
ты ни в жисть не поймешь, посему читай, что понимаешь. Или вовсе не читай.
Совет был разумен. Но каким, однако же, надо быть
олухом, чтобы из простого английского языка сделать такое!
Характерно,
что отнюдь не монолитная "вторая технократия", постоянно оспаривавшая самые
основы своих разработок, ни в коей мере не претендовала на популярность.
Наиболее показательна в этом отношении деятельность Фергюсона, опубликовавшего
в общей сложности около 200 работ – из них ни одной по проблемам техносоциального
развития. Фогт, которого, очевидно, следует считать зачинателем этой странной
традиции, рассматривал ее как своеобразный возврат к практике рукописной
книги (в известной мере, вероятно, в противовес безобразной лавине массовой
литературы, особенно усилившейся с появлением общепланетных компьютерных
информационных систем). Поскольку техноисторические сочинения этого направления
распространялись среди узкого круга друзей и единомышленников, известные
нам тексты "второй технократии" хотя и не искажены, но очень часто сопровождаются
комментариями первых читателей (бывших и первыми переписчиками). Эти комментарии,
порой весьма пространные и крайне язвительные, могут иметь даже большую
ценность, чем исходный текст; таковы, в частности, заметки Ковальского
на принадлежавшем ему экземпляре "Технологии и культуры" Маккензи.
– Ну, он дает!
– А что? – Сашка заглянул, как-то очень быстро сориентировался.
– Ну вот, как раз подходишь к аббату. Ну и типчик был!
Избежать знакомства с типчиком Толику, вероятно,
было не суждено. Он перевернул несколько страниц и уткнулся в главу: "Аббат
Гершкович и кризис социологического скептицизма".
Последний из
заметных деятелей "второй технократии", Джошуа Гершкович сделал, вероятно,
все возможное, чтобы, оставаясь, в общем, в русле идей этой школы, как
можно сильнее отличаться от своих предшественников. Впрочем, во второй
половине 23 столетия ситуация на Земле изменилась весьма значительно по
сравнению с эпохой Фогта или даже Фергюсона. Тоталитаризм стал экзотикой
(вторичная экспансия некоторых отдаленных монополистских планет была осознана
как реальная опасность лишь полвека спустя). Вероятно, никогда ранее человек
не пользовался такой свободой, как в конце 22 – 23 столетии, и эта совершенно
новая для человечества ситуация закономерно приводила к явлениям, которые
мы сейчас воспринимаем как эксцессы и болезни роста. Гершкович приложил
большие усилия именно к разработке этих новых проблем. С другой стороны,
связанное с нарушением непрерывности земной традиции многообразие конкретных
технологий стало к тому времени заметным и все более затрудняло техноисторический
анализ. Поэтому для метода Гершковича характерно почти скандальное для
технократа игнорирование конкретных технологических особенностей. С одной
стороны, это было созвучно настроениям группы в Катманду, приобретавшей
все большее влияние, с ее поисками "технологических архетипов", с другой
же – непосредственно вытекало из убежденности Гершковича в единственности
линии развития для существа с физиологическими и психологическими характеристиками
Homo Sapiens.
– Саш, а ты как думаешь?
Сашка опять, заглянув в книгу, очень быстро сообразил,
о чем спрашивают.
– Я никак не думаю. А Браун-Грант думает, что все
это до сих пор очень спорно. Впрочем, Гершкович имел право посвятить всю
жизнь даже полному бреду.
– Оборотная сторона свободы?
Сам Гершкович
из всех предоставлявшихся ему обществом бесчисленных свобод более всего
пользовался лингвистическими, которые именно в ту эпоху перестали быть
декларируемым правом и стали (в основном благодаря развитию машинного перевода)
реальной возможностью. Очевидно, именно к числу эксцессов следует отнести
то не вполне понятное обстоятельство, что из всех возможных языков Гершкович
избрал латынь. В большой мере этому он обязан своим прозвищем, воспринимавшимся
им со всей серьезностью, какой можно было ожидать от этого убежденного
мистификатора. Несомненно, учитывая тогдашнее состояние католической церкви,
Гершкович мог бы, если бы пожелал, стать не только аббатом, но и кардиналом,
– однако достоверно известно, что он этого не желал.
Вот, стало быть, откуда латынь... Просто-напросто
мистификация, но зачем в нее засовывать еще жизнеописание мистификатора?
Та скромная доля внутреннего единства, которую Толик мог обнаружить в покетбуке,
утрачивалась, похоже, безвозвратно.
...по его мнению,
"все техносоциологические закономерности должны действовать и, следовательно,
при использовании соответствующей методики быть наблюдаемы в любом материале,
имеющем не вполне приблизительное отношение к социологии". Отсюда его интерес
к ранним формациям, отсюда же и любимый тезис Гершковича: "Задача состоит
в том, чтобы объяснить, почему человечество всегда развивалось не так,
как нам бы хотелось и как, более того, казалось бы естественным".
– Господи помилуй, – сказал Толик. – Сашк, ты случаем
не аббат?
– Отнюдь. Тебе исповедоваться захотелось, сын мой?
– А кто выдумал, что история – одна большая ошибка?
Сашка громко и презрительно фыркнул.
– Не знаю, кто был первым, но смею думать, что эта
оригинальная мысль осенила его после неудачной охоты на мамонта. Окстись,
радость моя.
– Ага, – сказал Толик.
С членораздельной речью у него получалось как-то
не то чтобы слишком хорошо. И было такое не весьма приятное ощущение, будто
не то чтобы почва уходит из-под ног, но мало под ногами этой почвы, скользко,
а стоять удается единственно лишь потому, что для пущей уверенности ухватился
за какую-то травинку. Травинка в случае чего заведомо не выдержит...
– Ну что? – сказал Сашка. – Грустно тебе? Вот это
прочти.
– Еще грустнее станет?
Поразительно,
однако, что уже после смерти Гершковича при изучении рукописей скриптория
одного из католических монастырей севера Италии был обнаружен кодекс, автора
которого можно было бы считать его ближайшим предшественником. Впрочем,
этот документ до сих пор остается одним из самых загадочных и невероятных
письменных памятников. Все физические методы исследования согласно датируют
его второй половиной 2 века; этой датировке не противоречит ничто, кроме
содержания кодекса. Элементарный здравый смысл мешает допустить, что в
столь раннюю эпоху могло появиться сочинение, трактующее о проблемах технократического
общества. Поэтому распространено мнение, что "Технократия" представляет
собой крупную, широко задуманную мистификацию, вполне осуществимую (хотя
и не без труда) на уровне технологии 21 века. При всей своей привлекательности
эта гипотеза не дает приемлемого объяснения целей такой авантюры. С другой
стороны, авторы, склонные допустить античное происхождение "Технократии",
обыкновенно оказываются вынуждены, вслед за Дитрихом Базельским, придумывать
некую многовековую традицию, о которой ничего не известно ни нам, ни древним
авторам. Создатель кодекса не сделал ничего, чтобы помочь нам связать его
с какой бы то ни было традицией: даже имя его – Q. Sestertius Minor – вне
всякого сомнения вымышлено.
– Ух ты, ....! – сказал Толик.
– Что вас смущает, сударь мой?
– Квинт Сестерций, это же надо! И Дитрих Базельский...
– Ну и что, ну переехал Теодорих в Базель, ну и
пускай живет... Или, может быть, так звали Базельского жонглера.
– Что?
– Да того, который в бисер игрался. А Квинт – явный
псевдоним. На самом деле он Децим.
С другой стороны,
нельзя утверждать, что такой текст не мог быть написан во времена Империи.
Так, результаты моделирования, проведенного Соколовым и Салливаном, показывают,
что "Квинт" мог, исходя из существенной для античного сознания оппозиции
"свободный/раб", попытаться представить себе общество, не нуждающееся в
рабском труде. Полупародийный характер текста при вполне возможном для
образованного римлянина отвращении к плебейской уравнительной утопии мог
позволить ему сконструировать утопию, где функции "орудий говорящих" полностью
передоверены "орудиям немым". Однако этот же анализ показывает крайне малую
вероятность создания "Квинтом" его социологии, исходившей из примата очень
широко понимаемой свободы и из тезиса: "Быть гражданином недостойно свободного
человека, равно как быть свободным недостойно гражданина". Впрочем, если
допустить появление этих тезисов (обусловленное хотя бы неприятием военно-бюрократической
системы и циническим отказом от какой бы то ни было из служащих ей идеологий),
то из них и некоторых не высказываемых прямо предположений мы – но едва
ли древний римлянин! – можем вывести практически все содержание кодекса.
– Как тебе этот Публий? – осведомился Сашка.
Толик не ответил. Толик просто не в силах был сказать
нечто хоть сколько-нибудь связное, потому что мистификация становилась
уже трехслойной. Не считая Дитриха Базельского...
– Если честно, – сказал Сашка, – по-моему, этот
тип мог даже и существовать. Но если существовал – черт возьми, какой же
это был клевый парень!
– Бред, – сказал Толик.
– Эх, какой был парень! Вот бы его в гости пригласить...
С амфорой фалерна.
– Опимианского, столетнего? Ну тебя.
– Так бред, говоришь? Быть, говоришь, не может?
Дай сюда, я тебе покажу маленький фокус.
Сашка раскрыл покетбук ближе к концу.
– Видишь?
Ничего особенного Толик не увидел. То есть ничего
более бредового, нежели имел уже наблюдать. Потому что на левой странице
был список иллюстраций, а на правой, разумеется, никаких иллюстраций не
было. Только в самом низу в четыре строчки шли черные кружки с маленькими
белыми цифрами внутри.
– Наблюдай, – сказал Сашка. – И опасайся за свой
рассудок, сын мой.
Он взял со стола стеклянную палочку – ну что угодно
у него есть на столе! И прикоснулся к кружку с цифрой "1".
– Ну? – сказал он.
И тут уж Толику оставалось произнести нечто, что
могло на нетребовательный вкус сойти за междометие. На белой странице появилась
картинка. Это была какая-то схема, похожая на филогенетическое древо, раскидистое,
развесистое, многоцветное, одни веточки сплошные, другие пунктирные, и
пунктир как-то странно переливался, будто двигались эти пестрые точки прямо
на глазах; а еще мелкие-мелкие надписи вдоль линий.
– Потом наглядишься, – Сашка ткнул палочкой в другой
кружок.
– И так... всё?
Это было уж слишком, потому что мелкие авангардисты
изобрели, оказывается, штуку, которая, может быть, и осуществима на уровне
технологии 20 столетия, – но Толик не представлял, как именно.
– Ну да, на этой странице 98 картинок. Вот тебе
Гершкович, между прочим.
Гершкович на вид оказался каким-то странным и кого-то
очень напоминал. Наваждение. Мистификация.
– Рекомендую перекреститься. Можно троекратно, –
сказал Сашка.
– А... он же не совсем похож...
– Вы желали бы видеть свой портрет, сударь? Не многого
ли вы желаете? Впрочем, доживи до его лет, посмотрим, на кого ты похож
будешь!
– Или ты. Квинта тут нету?
– Квинта нет, и Дитриха тоже нет.
– Дитрих... Слушай, он же Фрэнсис Д.? Может, Д –
это Дитрих?
– Ага, R is for rocket... Нет, это стратификационный
маркер. Толь, он с Мондриана, у них там у всех имена такие – с хвостом.
Да, вот попробуй не поверь, что есть на самом деле
планета, именуемая Мондриан, что у всех там имена с хвостом и что Джошуа
Гершкович так почему-то и не выразил желания стать епископом...
– Держи, – сказал Сашка. – Как действовать, усвоил?
Толик кивнул без особой уверенности. Потому, что
какая, к черту, уверенность, если.
Посмотрел, что там такое значилось. Получилось,
что почти одни портреты вперемежку с непонятными не то схемами, не то таблицами.
Схем было, пожалуй, больше, но они говорили Толику столько же, сколько
могла сказать фотография никогда не жившего на свете человека. Толик просто
медленно вел палочку вдоль строки, а на белой-пребелой бумаге менялись
изображения.
Что?
Толик взглянул в пояснительный текст. "Бейкер, Джейн
Д., 15/2257-108/2350". А похожа, странно, до чего похожа...